Продолжение
Как наверное все догадались, мы тогда жили в деревне. Я и сейчас живу там, хотя жизнь тогда и сейчас отличается самым радикальным образом. Лучше или хуже стало? Однозначно скажу, стало комфортней. Где-то в конце восьмидесятых в деревне пробурили скважину и появилась вода. Вначале она была в водонапорной башне. Потом ее развели по колонкам. И уже в девяностые воду провели в дома. Отпала надобность ходить с ведрами на колодец, порой, по еще непротоптанным снежным сугробам, наметенным за ночь. Появилась возможность устроить канализацию, установить бойлеры. Теперь почти в каждом доме есть свой теплый туалет, душевая кабинка или ванна.
Я хорошо помню время, когда в деревне стоял один единственный телефон на все случаи жизни, да и тот работал не всегда. А если пожар? А если у кого-то сердечный приступ? Тогда беги среди ночи в соседнюю деревню за два километра, буди людей, хранящих ключи от конторы... А теперь даже времена, когда сотовые телефоны были необыкновенной роскошью, уже никто не вспоминает. Теперь даже дети бегают со смартфонами. Отпала надобность искать "своего балбеса" по окрестностям, достаточно просто позвонить ему.
Появился интернет-- вначале мобильный, затем проводной. Деревенский мир вдруг внезапно раздвинулся до размеров планеты.
На рубеже нулевых и десятых наконец был проведен газ. Теперь в большинстве домов газовые котлы, от которых обогревается и помещение и вода. Отпала надобность топить печки, заготавливать дрова... Так по уровню комфорта жизнь в деревне перестала уступать жизни в городе. Ну а наличие собственного огорода, близость леса, чистая со скважины вода... Все это ставит жизнь в деревне вне конкуренции, при условии, конечно, что до города подать рукой...
А в старые времена, единственным домом, в котором была канализация и водопровод, был дом моего деда. Канализация выходила в обычную яму, выкопанную в огороде и ничем не прикрытую. Странным образом из нее никогда не пахло. Все попадало в огород и рассасывалось, удобряя почву. Туалет был хоть и в коридоре, в котором зимой бывало прохладно, но все же в доме. Не нужно было сигать через весь огород к заветному строению, гордо возвышающемуся посреди участка. А вода подавалась из выкопанного на участке колодца с помощью насоса. Единственная проблема была в том, что эту воду нельзя было пить.
А вот у нас дома такого не было. Туалет был посреди огорода, вода в колодце, до которого нужно было идти метров триста с пустыми ведрами под гору, а с целыми в гору, помои сливались в компостную кучу. Бельё мать стирала вручную с помощью стиральной доски, полоскала в пожарном пруду, посуду мыла в тазике, а меня в жестяной ванне.
Зайдя как-то жарким летним днем по острой нужде в строение посреди огорода, я случайно заглянул в отверстие в постаменте и увидел внизу, как в коричневой вонючей массе копошились сотни тысяч маленьких белых червячков. Мне стало жутко противно и в то же время любопытно.
"Интересно, а что значит быть вот таким туалетным червяком?"-- размышлял я, присев на корточки над отверстием со спущенными штанами "Что чувствует червяк, копошась в этих какашках?.. Если он родился червяком и должен все время там ползать, он понимает, что червяком быть плохо и гадко, и что эти какашки противны до ужаса?" "Кто решает, кому родится вот таким червяком, а кому человеком? А кошкой или собакой? Змеей? Крысой?" "Что значит быть другим и что значит другой? Как можно стать другим? Не измениться самому, оставшись собой, а стать кем-то другим? Не собой? И взглянуть на мир глазами другого? Подумать его мозгом?"-- продолжал размышлять я, вытирая попу обрывком "Литературной газеты". "Другие видят мир таким же, как его вижу я?" "Почему люди могут быть глупыми и умными?" "Почему я умею бегло читать, хотя еще не хожу в школу, а Мишка не может запомнить, как пишется буква "А"? Что в его мозге не так, как у меня?"
Так порой, из-за какого-нибудь пустяка, я уносился мыслями в такие философские дебри, из которых, признаться, и сейчас не могу выбраться.
И зачем?!
А иногда просто ставил взрослых в тупик необдуманностью ответов.
Однажды,-- мне было лет пять,-- мы с отцом шли по Всеволожску возле площади с памятником вождю пролетариата, и я, указывая на желтое двухэтажное здание с колоннами, спросил у отца:
"Бать, а что тут?"
Отец, погруженный в глубокие размышления о чем-то своем(я, видно, в него пошел склонностью к таким размышлениям), коротко ответил:
"Исполком"
"А что там делают?"
"Ни х... не делают, сидят..." --отмахнулся отец, даже не заметив, что употребил слово явно не предназначенное для ушей пятилетнего ребенка.
"А деньги им платят?" -- не унимался я.
"Платят"
"Много?"
"Много"
"Больше, чем тебе?"
"Больше"
Об этом случае, верно, навсегда бы забыли, но спустя месяц к нам приехала мамина подруга, и в суете разговоров как-то спросила меня:
"Ну Паша, куда ты собираешься пойти работать, когда вырастешь?"
"В исполком"-- не задумываясь ни на секунду, деловито ответил я.
Мамина подруга немного опешила от такого ответа. Пойти в пожарные, в космонавты, стать военным или, на худой конец, продавцом мороженного-- вот что чаще всего можно было услышать от ребенка в те времена.
"А почему в исполком"-- с осторожностью в голосе поинтересовалась она.
И тут я брякнул с высоты всей своей непосредственности:
"А там сидят и ни х... не делают, а денег больше бати зарабатывают"
Впрочем, в том возрасте я совершенно не интересовался политикой. Вообще. Никак. Лишь где-то во втором классе я только узнал, как звать правителя страны. То есть, фамилию "Брежнев" я много раз слышал, но кто он такой никогда не интересовался.
Весной того года, когда мне должно было исполниться семь лет и предстояло идти в школу, у меня родился брат. Мы с отцом поехали в больницу к матери, но автобус вдруг остановился и кондуктор объявил пассажирам, что дальше не поедем, так как по пути следования проходит первомайская демонстрация. Мы вышли и пошли пешком навстречу людям с какими-то флажками, портретами, лозунгами... И идя мимо них, я вдруг почувствовал какое-то необъяснимое, почти инстинктивное отвращение. Я не мог понять почему, но меня словно невидимым магнитом отбрасывало от этой толпы. Оказаться в этой толпе, слиться с ней, участвовать в этом мероприятии было для меня чем-то немыслимым. И меня раздражали не люди, сами по себе, а именно их скученность, их превращённость в какой-то единый организм, в котором никто не выделялся и все были как все. "Как червячки в какашках"-- подумалось мне. Впоследствии я за всю жизнь ни разу не участвовал в первомайских или ноябрьских демонстрациях. Учась в школе всегда находил какие-то банальные отговорки (болела голова, ездил с родителями в гости, бабушка заболела...), в которые никто не верил, а когда пошел на завод, то и отговорками уже перестал пользоваться. Но много лет спустя, участвуя в какой-то уже антикоммунистической демонстрации, я испытал почти то же чувство: меня словно выталкивало из толпы на тротуар, где шли точно такие же, но никак не объединенные в единую толпу люди. И мне потребовалось какое-то почти физическое усилие на то, чтобы остаться и продолжить демонстрацию до конца.
Примерно до восьми-девятилетнего возраста я был до фанатизма накачан детским милитаризмом, впитанным из множества военных и революционных фильмов. Я заставлял мать перешивать под себя чьи-то дембельские кителя, нашивал на них погоны, цеплял какие-то медали, носил солдатские каски, оставшиеся в лесу с войны, среди которых были и русские и немецкие... На ногах у меня вечно были отцовские резиновые (кирзовых он никогда не носил) сапоги, которые были размеров на пятнадцать больше моей нормальной обуви. Презирая игрушки из магазина, я отдавал предпочтение деревянным поделкам отца. Он умудрялся с помощью обычного топора, кухонного ножа и куска наждачной бумаги делать едва не копии настоящих винтовок.
И совершенно не понимая всей смехотворности нашего облика, мы с гордым видом вышагивали вдвоем с Мишкой по деревне, вопя во все горло:
С мелОм мы в бой пойдем
За власяветов...
Икакадин умрем
В борьбе за это ...
Кто такие "власяветы" и "какодин" и почему за них нужно было обязательно умирать, я даже не задумывался. Просто такую песню пели в кино и под нее было хорошо маршировать в тяжеленных, натирающих попу краем голенища, резиновых сапожищах.
Странно, но в дошкольном возрасте я просто фанатично ненавидел уколы. Я не боялся боли, но боялся ее добровольного ожидания от постороннего человека. Уже сам процесс, когда ты добровольно заходишь в кабинет, снимаешь штаны, ложишься на кушетку, подставляя врачу часть своего интимного тела, и покорно ждешь боли, таил в себе что-то унижающее. Однажды закончилось тем, что я просто обматерил врача, сделавшего мне прививку. Став постарше, я стал терпеливее относиться к медицинским процедурам, но вот это покорное ожидание боли до сих пор заставляет меня всякий раз напрягаться при виде шприцов и всяких скальпелей.
При этом, как я уже сказал, боли я не боялся.
Однажды, уже в начальной школе, бесясь на перемене вместе с группой одноклассников, я получил случайную подножку и со всего маха прободал головой чугунный радиатор отопления. Из раны брызнула кровь, все перепугались и мгновенно повели меня к врачу, благо деревенская амбулатория располагалась в том же здании, что и школа. Врач(та самая, которую я когда-то обматерил), увидев меня и испугавшись, что у меня болевой шок, спросила:
"Павлик, ты почему не плачешь?"
"А зачем?", -- недоуменно ответил я вопросом на вопрос.
Я никогда не плакал от боли или от страха. Прищемив как-то дверями палец в детском саду, я не издал ни звука, а зажав его здоровой рукой, забился в угол. Там меня и нашли совершенно бледного, молчащего как партизан. И только по сильно посиневшему и распухшему пальцу догадались, что произошло.
Я мог зареветь от обиды, отчаяния, безысходной злости, но никогда от боли.