"Нелюбимая дочь", продолжение. Начало читайте здесь: https://zen.yandex.ru/media/id/5b42066feafc3100aadbf96d/vera-veresovazvereva-neliubimaia-doch-60bde68e77f4f3143ee1dbb7.
***
– Не жиле-е-ец! Не жиле-е-ец, мила-а-я-я! – подвывая, сокрушалась бабка Варвара, склоняясь над коробкой с ватой, в которой посапывала синюшная Манька.
– Не слухай врачов-то! Они нагородят тебе бочку арестантов! К бабке вези, к Ульянихе! Сама знаешь, ведает она! Пошепчет, помолится, замолвит слово за младенчика перед Господом – глядишь, и выправится твоя девонька!
Ульяниха жила за четыре километра, в соседней деревне, и слыла в округе ведуньей -– знала, как подсобить в трудную минуту.
Таисья слыхивала про бабкины заслуги, но мало верила деревенским байкам, а после больницы вконец отчаялась порадовать мужа рождением дочери – Маньке вынесли приговор: порок сердца... Считанные месяцы...
Жидкие, подупрозрачно-синеватые молочные ручейки Таисьиных прелестей окончательно повергли ее в отчаяние: «Не выкормить, не вылечить...». Оставалась Ульяниха.
Николай молчал всю дорогу. Легонько подергивая поводья, понукал старую колхозную кобылу да оглядывался на Таисью, крепко прижимавшую крохотный сверток к груди. Каким-то шестым чувством догадывался – его дочка! Молчит баба, но глаза выдают. Слишком хорошо знал он эти глаза – все годы своих мытарств носил в сердце их притягательный блеск.
Ульяниха Николая в дом не впустила:
– Только мужиков мне тутока не хватало! Поезжай с Богом обратно, девку оставь!
Повинуясь грозному старухиному приказу, Николай молча сел в телегу и, оглянувшись на Таисью, подмигнул ей, как это делал в юности: мол, не робей – все устроится.
А бабка тем временем уже склонилась над Манькой и, улыбаясь ей беззубым ртом, нашептывала «Отче наш».
– Ты у меня красавицей вырастешь! Ох, и поморочишь не одну головушку своей красотой! Слухай, девонька, бабу Ульяну. Хорошо слухай да исполняй!
Измученная неожиданностью – преждевременными родами, больничными историями и страхом возвращения мужа, Таисья уснула в считанные минуты, едва притулившись на бабкину кровать...
***
Писем от Петра не было... Не почта задерживалась – не писал. Как перевели его в город в РМЗ, лишь изредка наведывался по праздникам. Приезжал холёный, довольный, всегда навеселе.
– Дура ты, Таиська! Не смыслишь величие города! Там ведь как? Все тебе подручно: и вода, и кино, и покушать в столовой – не гнуть спину с ухватом! И сапоги резиновые не к корове в хлев носят – коротенькие... На обувку надевают, потом сымут, как в приличное место заходят.
Вот носишь, родишь такую же дуру на прожитье в деревне.
Давно поняла Таисья – не любит, да и не любил он ее никогда... Прижился на короткий срок, да и отжился так же. Где-то в пустой глубине его души недолго отголосками напоминала о себе деревня (как-никак отцом станет), а тут – больная, едва живая дочь... .Окончательно откинуло Петьку от семьи. Денег дал: «Таиська, лечи девку!», - с этим и укатил в город.
Но жена чувствовала всей своей женской сутью измену и была даже рада такому исходу: может, в добрый час останется там навсегда и забудет и про нее, и про ребенка.
Николая обходила стороной – боялась встретиться взглядом: стыдилась своей минутной слабости. А сердце ныло и колотилось, как только имя его слышала. Казнила себя за необдуманное замужество длинными одинокими ночами и тешила душу воспоминаниями. В них неизменно присутствовал Николай.
Таисье не хотелось просыпаться... Как у Христа за пазухой жила она второй месяц у знахарки. Порозовевшая Манька распахнутыми голубыми глазенками с кажущимся Таисье любопытством разглядывала материнское лицо. Коробку с ватой сменила красивая плетеная корзинка, и Манька утопала в вывязанных кружевах и ришелье, с удовольствием причмокивая очередную порцию материнского молока ( уже на третий день груди Таисьи стали упругими, и белые молочные реки в изобилии изливались к каждому кормлению).
Приземистая избушка Ульянихи, с любовью высветленная такими же кружевами, лежащими, висящими повсюду – даже там, где, казалось бы, им и не место –представлялась Таисье маленьким раем. Божница увенчана кипельной белизны полотенцем, расшитым красными петухами. Выскобленные также добела некрашеные половицы покладисто принимают яркие домотканые половики. На окнах красуются глиняные горшки с красной и белой геранью, стыдливо прикрывающиеся ситцевыми занавесочками, по полю которых беззаботно рассыпаются незабудки... И повсюду разливается аромат высыхающих трав, развешанных бабкой неделю назад над самодельным посудником.
Каждое утро Таисью будил ласковый Ульянихин голос: «Буди спать-то, девка! Солнышко уже высоко – печаль далеко! Самовар сердится, к столу зовет, а ты все нежишьси!».
Как во сне, неспешно протекало утреннее чаепитие, которому предшествовала дымящаяся в чугунке картошка и толченый зеленый лук, залитый молоком, пшенный сальник и тарелка овсяного киселя.
Таисья, словно кинопленку, откручивала назад свое житье-бытье у тетки Руфины, много лет назад взявшей над ней опеку.
Отца девка не помнила вовсе, а материно лицо изредка смутно всплывало в тихие ночные часы (мать погибла нелепо: в жаркую сенокосную пору возвращались с пожни – гроза застала врасплох. Молния поразила ее и возницу).
Тетка по-своему заботилась о девчушке: кормила, одевала; но ласки от нее не было – в бездетной Руфине так и не проснулся материнский инстинкт.
Взрослеющая Таисья живой взгляд и тепло находила в лице соседского Кольки, неотступно следовавшего за ней и в школу ( приходилось бегать за три километра на усадьбу), и из школы. Дорога из школы всегда доставляла Таисье приятное: парень рассказывал ей о далеких звездах, которые он мечтал покорить, смешил придуманными историями, и всегда в кармане его пиджачка как бы случайно находились ее любимые ириски.
Со временем понимали оба, что связывает их не просто соседство и класс – что-то до сладости непонятное тянуло магнитом друг к другу.
Никогда Колька не позволял вольностей – так и уехал после школы, завербовавшись на Север и не сказав Тайке главных слов; но она знала – любит! Голубые глаза его светились нездешним светом...
Ульяниха не читала Таисье нравоучений, но каждый вечер, когда распаренную после баньки Маньку крестила на сон, приговаривала:
– Вот как мамка тебя шибко любит! Господа благодарит за твое рождение кажинный божий день! И папка у тебя, голубоглазый твой, тоскует по тебе да мамке денно и ношно! Вот погоди, мамка твоя оправится умом, и заживете вы светло да в радости! Радость, ведь она отчего бывает? – продолжала она, усаживаясь к Таисье на кровать. - Когда с любовью да по-божески дитя в мир пускают, с благодарностью, а не с горькими причитаньями. Тогда вот и здоровое дите, и здоровая семья.
Таисья внимала бабкиным сказам, словно колыбельной, и в умилении предавалась сну.
А во сне опять приходил Николай... И улыбался – светло и обворожительно...
Ранним воскресным утром, возвратившись с выгона коровы, Ульяниха как бы невзначай бросила:
– С вашей деревни бригадир прикатил. Лошадь-то справная у него!
Таисья схватила корзинку с Манькой, крепко обняла и поцеловала бабку и заспешила к сельсовету, где, по ее догадке, мог находиться бригадир.
Она теперь точно знала, что сделает непременно, чтобы Манька стала любимой дочкой своего отца.