(первая и вторая главы повести из цикла «Деревенские истории»)
«И я увидел строчки неведомых письмен,
Которые дрожали, как надписи
В беззвучном кино….»
М.Анчаров, «Как птица Гаруда».
1.
- …Как раньше называлось оно? Да кто ж это помнит-то? Уж и никто не помнит… Эт сколько лет уж прошло, сколько лет… Никто и не живёт так долго, чтоб помнить… Да и помнить, слышь, наверно, нечего было, коль позабылось то самое, прежнее, название.
Ведь вот как – село со своим названием – осталась. И название, и село. И деревня – и эта, и другая, та, через реку – тоже названье своё уберёгла. Потому как и там, и здеся люди жили, и их отцы жили. И деды с прадедами тоже здесь. Погосты-то все уж старые, заросшие – сам, небось, видел. Кресты каменные да плиты бледнеют во мху, рядом с ними ракиты старые все в белёсом лишайнике. И все они вместе – как кости чьи-то, веками выбеленные, проглядывают сквозь зелень. Церква старая в Тарусове, уж после войны порушенная, и та утонула в этой зелени, даже кирпич весь зарос лопухами да крапивою. Ничего не разглядишь. Пока под ногой не хрустнет, рассыпавшись песком, рыжее крошево, и не догадаешься, что сюда когда-то народ к заутренне ходил, и колокола слышны были вёрст на пять. Так вот ведь – и церква та забыта, и прихода давно уж нет. А кресты – вон они, торчат среди шиповника да малины одичалой. Будто кто из земли руки свои костяные протягивает нам в напоминание – не забывайте, мол, нас…
Эт я к чему тебе такую присказку делаю? А к тому, что человеческая голова помнит лишь то, что ей родное. Что дорого, что след в Душе оставило…
Я сидел на пропеченной солнцем лавке, бетонные опоры которой давно уж вросли в растрескавшийся асфальт автобусной остановки. Рядом со мною, прислонившись спиною к столбу с жёлтым флажком расписания, сидел старик Пантелеймон из Вотри, который отмахал к этой остановке четыре километра, чтобы попасть на автобус до Вербилок. И я, и Пантелеймон буквально на несколько минут опоздали к автобусу. И вот теперь коротали время за разговорами, ожидая следующего, который должен был быть только через час.
Через дорогу от остановки, в тридцати-сорока метрах от неё, просвечивая белёсо-красным полуосыпавшимся кирпичом сквозь заросли разросшихся побегов клёна и вяза, виднелись стены полуразрушенной Ново-Никольской церкви.
- Вот, смотри, - старик ткнул своим сильным, хоть и скорюченным, но будто отлакированным и блестящим, как бивень мамонта, указательным пальцем. – Вот она, память. Кому она теперь нужна, церква эта? Да никому, как и та, в Тарусове. Зайди как-нибудь – если желание имеется – в эту вот божью храмину. Вон она, снаружи вроде и ничего – тока листы на ржавый купольный каркас настлать, крест сверху воздвигнуть да стёкла в окна вставить – и вроде бы почти и новая. А внутри – как будто нечисть какая свой шабаш правила. Всё порушено, росписи со стен сбиты, повсюду – дерьмо человечье – прости мя, Господи… Воняет – как в отхожем месте!..
Пантелеймон в сердцах махнул рукой. Помолчал, подбирая слова. Видно было – накопилось в душе его, а излить накопившееся некому было. В деревне кому изливать-то? Таким же старикам и старухам? Да они и сами всё это знают. И тоже душой все изболелись. И помирать чаще и быстрее стали от этого «знания», наверно… Приезжим дачникам или москвичам, купившим за гроши оставшиеся без хозяев дома? Их это совсем не заботит – свои у них «проблемы» - житейские, городские. Своя память… Поселковой администрации? Да у той на все эти «излияния» стариковские один ответ: «Нет финансирования. Нет ресурсов. Нет указаний. Нет в плане… Нет…Нет…Нет…» Такое после этих ответов ощущение, что и памяти у них – тоже нет…
От этих мыслей меня отвлекло деликатное покашливание. Видно, старик заметил мою задумчивость…
- Так вот, - как бы продолжая мои мысли, подытожил он. – Это с церквой всё кто учинил? Не враг ведь какой – немца здесь и не было, почитай. Не успел дойти. Не завоевал нас, Слава Богу… И не безликие какие хулюганы. Мы сами и учинили. Кто-то для гаража своего – иль для чего ещё – ворота выломал и двери. Другой – жесть с крыши. Третий по кирпичикам ограду для своих нужд растащил – потому как жаба душит свои деньги на кирпичи тратить… А все остальные видели – да не сказали, не устыдили. Потому как бы это ведь не ихнее – Божье. Да они и сами под это дело – кто железку-другую, шпингалет там али ручку дверную, иль петли, кто доску с пола, кто раму из окна – и себе тож. А детишки ихние, видя такое безобразие – и безнаказанность его, изгадили дом Божий до непотребного самого конца. Ну, а государству на это начхать было – не до Бога и не до Храма… Вон она теперь – память вся. А что они, которые это паскудство учиняли, потом вспомнят, что в наследие передадут потомкам своим? Сворованную доску, да поколотое стекло от окна в ризницу? Иль надпись похабную поверх полустертого Лика Святого? Вот – и нету потому сейчас памяти этой самой. Потому как – будь она – и стыд бы был… И совесть. Которая раньше Душевным Порядком звалась…
Рядом с остановкой притормозил слегка припорошенный дорожной пылью «Опель-Корса». Водитель открыл окно, из которого вырвался на волю непонятный, будто потусторонний, нечеловечий ор в сопровождении какого-то подобия музыки из скрипа, звона, воя и лязганья, и поинтересовался, прокричав, чтоб было слышно – в какую сторону повернуть, чтоб до Тарусова доехать…
Когда машина скрылась в облаке пыли, Пантелеймон посмотрел ей вслед, потом обернул ко мне свое совсем коричневое морщинистое лицо и спросил, как бы утверждая свою, давно уж просившуюся из глубин его простой мужицкой Души на волю, мысль:
- А, может, и завоевали нас уж. А я и не заметил под старость-то, а?..
2.
Матвей в последний раз тюкнул по коньку избы топориком и огляделся.
После звонкого топорного разговора с деревом вокруг, казалось, разлилась первозданная всепоглощающая тишина.
Снова затренькали на ближайшей к избе берёзе синички, где-то в глухомани, за стеной черного ельника, устроили перестук дятлы. Две сороки, умостившись на колодезном срубе, обсуждали свои птичьи дела. Да в пристройке к избе, больше похожей на сараюшку, чем на хлев, хрустела свежими побегами хвоща и осоки дородная Хавронья. А на чердаке стоявшей поодаль низенькой баньки шебуршились и квохтали куры.
Анастасия ни свет, ни заря ушла в Тарусово – отнести гостинец и пригласить тамошнего батюшку отца Козьму на освящение жилища. А Ерёма да Кифа еще вчерашним днём как ушли в Вотрю поработничать, так ещё и не вертались. Потому с коньком и пришлось самому Матвею управляться…
Долго они скитались-то – после того, как Никоновский порядок в силу свою зверскую вошёл. Так всё переиначил, что сама Царевна Софья, у власти ставшая, пострашней Никона оказалась...
Стрельцы всех из их села тогда согнали к околице – а само село со старой, ставленой ещё прадедами, церковью сожгли. Будто тати и бесермены какие, а не свои, правоверные. Бабы тогда в голос ревели. Мужики ворчали глухо, уперев потемневшие глаза в землю. А что ещё сделаешь, коль вокруг полсотни краснокафтанных с бердышами да верховые.
Потом, вот так, на телегах с немногочисленным скарбом, который вынести смогли, да со скудным припасом дорожным потянулись невольные погорельцы в сопровождении десятка стрельцов – остальные ускакали к другим «упрямым» деревням да сёлам – в сторону восхода солнца, к далёкому Каменному Поясу. Таков Царевнин Указ и Патриарший Приговор – всех непокорных и несогласных – в далёкие земли да на тяжёлый труд при новых монастырях или казенных заводах… А батюшек, что по дедовым заповедям да по старым книгам святым служили, а, паче того – стародавними витийными запретными словами пользовались и Бога на них славили, да бунтовщиков непокорных – в железо, в цепи да и в ямы на хлеб-воду…
Эх-ма, многие тогда селения пожгли. Какие – и с селянами вместе, кто не захотел подчиниться власти… Проходили мимо тех остовов чёрных, дымных… Крестились – по-правильному, по-дедовски – украдкой…
Решились на побег не скоро – нельзя было матушку бросать. Совсем она после отъезда расхворалась. Почти с телеги и не вставала-то. Всё лежала в ней, глаза в небо вперив. И шептала что-то иногда. Губы шевелились, а слов не слыхать было. Матвей знал – повторяла молитвы, что запретными стали, на запретном же языке да поминала святых, коих вычеркнул ещё Никон-Антихрист.
Близнецы Еремей и Акинфей за тот месяц, что прошёл с Исхода, как-то быстро повзрослели, куда-то делись их непоседливость, задиристость и насмешливость. В свои шестнадцать лет они враз остепенились, незаметно, наравне со старшим братом приняв на себя тяжкий груз ответственности. А как иначе вести себя осиротевшим наполовину поповичам, отца которых в кандалах увезли отдельно куда-то на Север. А матушка, вся больная, лежит в телеге на укутанных в несколько слоёв рогожи святых книгах, которые удалось прямо под носом стрельцов вынести из уже занявшегося огнём Храма и спрятать под ворохом одежд и скромного скарба…
В один из последних августовских дней Матвей с близнецами враз осиротели – уже полностью. Матушка с прояснившимся и умиротворённым лицом, которое неспешно омывал мелкий и пока совсем не холодный дождик, лежала на телеге и всё так же глядела в мутные безмерные глубины пасмурного неба. Только вот уже не дышала.
Постояли у наспех сколоченного креста на пригорке. Вдалеке виднелись размытые очертания очередной, черемисской или мордовской, деревушки, стоявшей тоже на возвышенности. Сколько таких убогих бедных селений они оставили на своём пути в стороне – проходить через жилые сёла и деревни запрещалось. А по низинам, вдоль дороги, иногда скрывая её под плёнкой воды, растекались ручейки да речки, собираясь в топкие бочаги да в болотные луга…
Понукаемые хмурым уставшим стрельцом, Матвей с Ерёмой и Кифой догнали неспешно тянувшийся караван телег. И в ту же ночь, когда остановились на ночлег у какой-то широкой и величаво-неторопливой реки, три брата, прихватив с собой лишь немного съестного, кое какой скарб да убережённые книги, ударились в бега.
Шли скорым шагом трое суток подряд вверх по берегу этой незнакомой реки, делая короткие привалы – и хоронясь на это время в узких скальных расщелинах крутого речного берега. Потом, поняв, что погони нет, углубились в попавшийся на пути прибрежный сосновый лесок, начинавшийся прямо с песчаной косы. Поплутав по нему, нашли заброшенную медвежью лежанку под корнями большого соснового выворотня, забились в неё и как-то одномоментно все трое провалились в глубокий и покойный сон…
Матвей проснулся оттого, что безуспешно спросонья пытался отогнать что-то, ползающее у него по лбу и носу. Открыл глаза – и сразу же резко сел, вжавшись спиною в засохшие твёрдые корни выворотня. Перед ним на корточках сидела незнакомая девчушка с длинной травинкой в тонких, почти просвечивающих на солнце, пальцах. Рядом с Матвеем под боком сопели во сне, прижавшись друг к другу, близнецы.
- Ты кто? – еле ворочая сухим со сна языком, спросил он незнакомку.
- Нереяна, – открыто улыбнулась ему девушка.
Улыбка у неё была мягкая и добрая.
Матвей осторожно, стараясь не потревожить братьев, поднялся на ноги и вылез из-под выворотня.
Солнечные лучи пробивались сквозь теряющиеся в вышине макушки сосен. Лёгкая паутинка зацепилась за сухой корешок вывороченной сосны и, развеваясь на почти незаметном ветерке, сверкала мелкими изумрудными искорками. Было тепло и покойно. И даже трава в глубине этого соснового бора не успела ещё пожелтеть и пожухнуть – и отливала той же сочной зеленью, что и в середине лета.
Девушка стояла прямо перед ним. Стёганый льняной сарафан, измазанный по подолу зелёным травяным соком, серая рубаха с широкими рукавами, вышитый бисером красный поясок. Черный длинный завиток выбился из-под платка, куда были убраны все волосы, и чуть колыхался у самой девичьей щеки. Глаза – слегка раскосые и такие же зелёные и искрящиеся, как та паутинка под солнцем, смотрели снизу вверх на Матвея спокойно и доверчиво.
- Да откуда ж ты, такая… - Не найдя дальше слов, Матвей вопросительно повёл ладонью по воздуху.
- А живу я здесь. Уж года два. Как тятька с мамкой от лихоманки померли, так и живу. Люди сюда не ходят, слава Всевышнему. Нету людей вокруг. Не живёт никто. Лес да болота. Только далеко у реки деревеньки стоят. Да и до них отсюда аж целых три дня и еще половину по лесу идти-то, пробираться, - певуче рассказала незнакомка, легко вплетая в свою речь слова на запретном языке.
Вот так и встретил Матвей свою Судьбу.