Сегодня, пожалуй, один из важнейших дней в моей жизни, мне предстоит встреча с Иваном Алексеевичем Буниным, именно с этой целью я впервые в Париже. О, Париж – город консервативных либералов и кокетливых циников, парфюмеров и цветочниц, «Статуи Свободы» и «Пьедестала Революции». Европейский «Город Солнца» и «Сердце» русской эмиграции. Париж.
О, Париж, мой умывающийся по-кошачьи друг с крышами барона Османа, выстроенными в едином стиле (а как скажет философ уже в приближенное к нам время: «дом начинался с крыши, стены придумали позже»). Париж, как манерный красавец кокетливую судьбу, уже ждет меня. И я, не мешкая, лягушечьими прыжками, спешу на улицу Жака Оффенбаха параллельно авеню Моцарт в полюбившемся русским эмигрантам районе «Пасси» .
Он не утратил властную надменность его решительной походки и речей - это я все еще о Париже - стучу робко в дверь дома номер один, и сухая поступь говорит мне о том, что хозяин - дома. Выйдет меня встречать. И я слышу, шаги усиливаются по нарастающей - это «замечательный наш соотечественник», Иван Алексеевич Бунин, выходит из своего кабинета и идет в прихожую. 1932-ой, он уже знает о вручении ему... но выглядит скромно, готовясь принять поздравления Мережковского.
— «Здравствуйте, Иван Алексеевич!» (всегда, когда вторгаешься в не свою эпоху, испытываешь неловкость) и мне стало неловко, что так прямо с порога я обрушиваюсь на него звонким приветствием. Хозяин дома выглядит дружелюбно, прощает мою назойливость и подает мне руку, крепкую, сухую, как его поступь и грусть. Тот редкий случай, когда рукопожатие запоминается не надавливанием, а касанием.
Жму, и меня приглашают войти.
— «Здравствуйте…», - тихим голосом отвечает г-н Бунин
— «Даниил, я проездом в Париже...»
— «Да. Помню. Утром был посыльный, с письмом и сообщением от Вас. Прошу. Входите»
Вхожу в глубину «небольшой, скромно обставленной и даже неуютной» гостиной.
— «У Вас уютно», - произношу из вежливости, а сам озираюсь.
— «Да, Даниил. Теплый и ясный апрель»
— «Иван Алексеевич…»
— «Позвольте, Даниил, я на минуту оставлю Вас».
— «Да-да. Конечно!»
Иван Алексеевич заглядывает в залу, тихо просит разрешение гостей оставить их на некоторое время одних и, получив согласие, медленно, как старый книжник, поворачивается. И плавно под прерывистый скрип его лакированных сверкающих туфель и тусклых половиц проходит в свой скромный из одного стола состоящий кабинет. Его внешняя сухость оборачивается каминным спокойствием и предупредительностью.
— «Садитесь, прошу»
Я пользуюсь приглашением, сожалея, что не имею возможности увидеть гостей, лишь половину комнаты и старые фотографии у письменного стола. Ленивый кивок г-на Бунина, я принимаю за приглашение подойти к нему ближе.
— «Садитесь, Даниил»
Сажусь, с непривычной дрожью пальцев располагаю на краешке стола ученическую тетрадь и готовлюсь, подавляя волнение, к началу разговора, там уже как пойдет. Г-н Бунин располагается рядом, в кресле, устраивается в знаменитой чеховской позе, которая так шла ему в юности, и ожидая начала нашего разговора, приветствует мою решительность наклоном головы и поигрыванием пальцев о свой край стола.
— «Благодарю Вас, Иван Алексеевич, что уделили мне время».
Мой собеседник отвечает наклоном головы и худое его лицо наполняет улыбка. Не зная с чего начать, я руководствуюсь интуицией, пытаюсь увидеть симпатию к себе, где-то по уголкам глаз в расходящейся сеточке морщин. И готов поручиться, что вижу. И это придает храбрости. Теперь уже я думаю, что мой первый же вопрос, увы, звучал дерзко.
— «Как Вам Париж, Иван Алексеевич?»
— «Вечерами бывает сыро…»
Я молча наблюдаю за реакцией моего собеседника, за движением суровых бровей, испытываю на себе его долгий и глубокоустремленный взгляд, обостряются черты лица, их больше не сглаживает улыбка. И я испытываю облегчение, когда Иван Алексеевич начинает говорить, понимая, что это было - напряжение памяти.
— «Я еще помню вечера, в Москве, на углу Спиридоновского и Гранатного переулков, церковь, где венчался Пушкин, дом моего друга Бориса Зайцева, липы и тополя под окном. Зал ожидания вокзала, провинциальные города… » - Иван Алексеевич молчит, будто разом забывши всё и, желая отвлечься, спрашивает - «А Вы, мой друг, откуда прибыли к нам?».
— «Я студент, учусь рядом с тем местом, о котором Вы только что говорили…»
— «да… - произносит Иван Алексеевич задумчиво потирая ямочку, которую когда-то украшали усы, правой рукою, ей бы уже записывать мемуары - шумное было время». И замолкает, а я вдыхаю в тополином пухе воспоминаний общую для нас топографию. Я знаю, и у него есть своя машина времени, не самая точная, но дающая ему достаточно.
— «Вы по-прежнему любите Россию?» - уверенно заговориваю я, желая перебить это смутное чувство, перемещающее во времени всякого, кто склонен к рефлексии.
— «Хотите, чтобы я любил Россию, столица которой — Ленинград, Нижний (Новгород – Д.К.) — Горький, Тверь — Калинин?»
— «Да-да» - спохватываюсь я, выдерживая жесткий взгляд собеседника.
— «Иван Алексеевич, простите мне... что для Вас Россия?»
— «Дождик. Высоко в небе облако, проглядывает солнце, птицы сладко щебечут во дворе на ярких желто-зеленых акациях «…» Лесок Поганое, — глушь, березняк, трава и цветы по пояс, — и как бежал однажды над ним вот такой же дождик, и я дышал этой березовой и полевой, хлебной сладостью»…
Как мне было (и до сих пор) жаль, что на этом в кабинет вошла милая женщина, я не узнал ее, и принесла два стакана горячего чая с паром, заботливо поставила между нами на стол и не говоря ни слова удалилась… Женщины умеют проявлять не вовремя демонстративность. Не думаю, что она была рада мне.
— «Благодарю Вас, Вера Николаевна». Привстав, благодарит г-н Бунин, - «Может еще хлебушку?»
Я отказываюсь, но женщина поворачивается и произносит, не глядя на меня
— «Хлеба нету».
— «Прошу, угощайтесь, - невозмутимо приглашает г-н Бунин - я счел его более всего подходящим нашему общению».
— «Я... если не ошибаюсь, Иван Алексеевич, Вы любите вино?» - и мне приятна его улыбка.
— «По этому адресу, - отвечает мне Иван Алексеевич, - ресторан «Прага», а в настоящем моем - гастроном на углу, да Чай» .
— «Скажите, Иван Алексеевич, поймите правильно, не могу не спросить, как Вы оцениваете текущее положение вещей в России?»
— «Что Вы называете вещами?»
— «Я имею в виду политику, общественную жизнь»
— «Политика мне скучна… что до Правительства – оно наша беда, что до общественной жизни… Я переписывался с Горьким, знаю, он ценит меня. Я этого не ощущаю…».
— «А Вы выписываете газеты?»
— «Чуть не весь день уходит на газеты, которых я покупаю штук с тысячу. И ото всего того, что я узнаю из них и вижу вокруг, ум за разум заходит, хотя только сбывается и подтверждается то, что я уже давно мыслил о святой Руси»
На последнем слове Иван Алексеевич глубоко вдыхает воздух и закашливается, прикрывая рот ладонью. Вместе мы выпили чаю, и я обжегся о медный подстаканник, не проснулся, но и боли не почувствовал.
— «Иван Алексеевич…» — я собираюсь задать вопрос, но Иван Алексеевич уже говорит, позволяя раскрыться своему темпераменту.
— «Формальное мастерство! Сидящий корнями в недрах своего класса! Уж срубленное под корень! Если я срублен как бесплодная смоковница, то почему же в России продолжают регулярно выходить мои книги?».
Что на это ответить? Я даже сейчас помню, как спрашиваю его про любимые книги, и то наивное чувство беспомощности, с каким слушаю его ответ.
— «Флобера, Пьера Лоти, Чехова и Льва Николаевича — читаю без перерывов почти всю жизнь, Тургенева, Алексея Толстого»…
Я слушал и, слушая, понимал, что больных тем, не располагавших к разговору, у Ивана Алексеевича много. Больше чем я мог представить, и они шире Черноморского побережья Одессы…
— «Я люблю Ялту, ту 99-го, помню встречу с Горьким»… - слушая, я видел, что г-н Бунин говорит медленно, выглядит болезненно, как когда на каждое из сказанного слова нужно время. И уже не хочу дольше его мучить.
— «Иван Алексеевич, а есть ли молодые авторы симпатичные Вам?»
— «Одесса,- не обращая на мой вопрос внимания, начинает говорить Иван Алексеевич, - мне вспоминается сосредоточенная, работающая без всяких надежд»…
Я, конечно, уже знал, что на советскую публику будет говорить Бабель: «в 1935-ом году, по инициативе товарища Сталина, положено начало больших работ по благоустройству Одессы…» — и слушая г-на Бунина, невольно, испытал удовольствие от того, как шумный стремительный голос Бабеля, задрожав, смешивается, подавляем, медлительным голосом моего собеседника, Ивана Алексеевича Бунина:
— «В Одессе меня навещал Валентин Катаев [брат Евгения Петрова, будущий издатель журнала Юность, в 1961-ом снятый за публикацию повести «Звездный билет» Аксенова — Д.К.]. Валентин — человек незаурядного таланта, хотя он циничен, я знаю, он еще восхитит нас сильной работой».
Мне захотелось предвосхитить лихую известность Катаевского «Паруса», но это будет позже, и в другие полные безрадостного разочарования дни.
— «Я приятно поражен первыми книгами Михаила Шолохова – очень талантливо, хотя много излишней грубости». - И Иван Алексеевич выжидающе вглядывается в мои растерянные и не во всем с ним соглашающиеся глаза, выжигая на моих щеках густой румянец.
— «Иван Алексеевич, скажите, пожалуйста, что-нибудь, что Вы думаете, о нашей литературе»
— «О «Вашей» я, к сожалению, ничего сказать не могу, не читал»
А я и понимая, что пора уходить, продолжаю настаивать.
— «В смысле, о нашей, о российской, современной»
— «Даниил, теперь в литературе нашей глупость наполняет несметное количество произведений положительно как воздух — глупость невесомая, трудно даже передаваемая и тем более ужасная».
Здесь я, совершенно сбиваясь на прошедшее время, помню, что Иван Алексеевич, по-видимому, хотел сказать - не принимайте это на свой счет - но только качнулся в мою сторону, и я, предвосхищая расставание и не веря в случившееся, в выпавшее мне счастье, произношу (последнее, что помню), произношу насколько могу приветливо,
— «Вы знаете, Иван Алексеевич, мне, к глубокому сожалению, уже пора уходить».
— «Что же», – тихо отвечает г-н Бунин.
— «Иван Алексеевич, позвольте, напоследок, еще один вопрос?»
— «Да, конечно».
— «У Вас есть вещь, которую бы Вы действительно хранили, как самое ценное, что у Вас есть?».
— «Да, есть», – ответил Иван Алексеевич Бунин, – «моя пепельница».
— «Красивая пепельница», – прозношу я, а сам ищу глазами этот круглый драгоценный предмет и нахожу, декоративная вещица, и красивая. Собеседница своего владельца.
— «Возьмите!» – легко поднимает пепельницу со стола Иван Алексеевич и протягивает мне.
Я смотрю внутрь пепельницы и слышу звук удаляющихся шагов.
«Друг мой, в год Вашего рождение увидело свет мое полное собрание сочинений в четырех томах, какого не видела еще наша с Вами страна, жаль, не всё, как я просил, под моей личной редакцией. Крепко жму Вашу руку… Прощайте, Даниил!»
«Прощайте, Иван Алексеевич!» - глухо выравается у меня и, вижу, как в мою сторону оглядываются посетители крохотного кафетерия на углу Калашного и Большой Никитской, а Иван Алексеевич уходит, и я еще слышу его шаги, в залу к своим гостям.
Вот и церковь, где венчался Пушкин. А я вспоминаю дом, из которого только что вышел, на улице Жака Оффенбаха, в полюбившемся русским эмигрантам квартале "Пасси", шестнадцатый округ Парижа.
Таким я и запомнил его:
В пепельной дымке…
Сидящим. Седеющим.
Пьющим чай в дальнем углу стола…