Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Там, где начинается правда: она нашла письмо в серванте

Глава 1 «Гриша. Я тебя не виню и никогда не винила. Но Аня должна знать. Не сейчас, потом. Когда у неё самой внуки пойдут. Я с собой это в землю не понесу, и тебе не дам. Ты подумай. Маргарита.» *** Конверт в серванте Валентина Петровна затеяла то, что откладывала восемь лет, с того самого момента, когда муж уехал далеко и надолго. Разобрать сервант. Сервант стоял в зале, тёмный, румынский, с матовыми стёклами, за которыми всю жизнь пылились хрустальные рюмки и фарфоровая балерина без одной руки. Балерину Валя купила в семьдесят девятом, в командировке в Ленинграде, и с тех пор рука балерины лежала отдельно, в спичечном коробке, потому что выбросить было жалко, а склеить руки не доходили. Она достала рюмки. Протёрла. Поставила обратно. На нижней полке, под стопкой пожелтевших скатертей, которые мать когда-то вышивала к её свадьбе, лежала картонная коробка из-под обуви «Скороход». Зинаида коробку эту помнила смутно. Кажется, муж как-то сказал: «не лезь, тут квитанции». Она и не лезла. У

Глава 1

«Гриша. Я тебя не виню и никогда не винила. Но Аня должна знать. Не сейчас, потом. Когда у неё самой внуки пойдут. Я с собой это в землю не понесу, и тебе не дам. Ты подумай. Маргарита.»

***

Конверт в серванте

Валентина Петровна затеяла то, что откладывала восемь лет, с того самого момента, когда муж уехал далеко и надолго. Разобрать сервант.

Сервант стоял в зале, тёмный, румынский, с матовыми стёклами, за которыми всю жизнь пылились хрустальные рюмки и фарфоровая балерина без одной руки. Балерину Валя купила в семьдесят девятом, в командировке в Ленинграде, и с тех пор рука балерины лежала отдельно, в спичечном коробке, потому что выбросить было жалко, а склеить руки не доходили.

Она достала рюмки. Протёрла. Поставила обратно.

На нижней полке, под стопкой пожелтевших скатертей, которые мать когда-то вышивала к её свадьбе, лежала картонная коробка из-под обуви «Скороход». Зинаида коробку эту помнила смутно. Кажется, муж как-то сказал: «не лезь, тут квитанции». Она и не лезла. У Гриши был такой тон, когда лезть не следовало, и она этот тон уважала тридцать четыре года.

А теперь Гриши не было восемь лет.

Валентина сняла крышку. Внутри лежали именно квитанции: за свет, за газ, какие-то корешки от переводов в Молдавию, куда они ездили один раз в восемьдесят шестом. Под квитанциями обнаружились две облигации трёхпроцентного займа, давно ничего не стоящие. А под облигациями лежал конверт.

Конверт был старый, серо-голубой, с маркой за четыре копейки. Адресован Григорию Андреевичу Сомову, до востребования, Калуга, главпочтамт. Дата на штемпеле смазалась, но цифру «9» она разобрала. Девяностый год, может, девяносто первый.

Почерк на конверте был материн.

Валентина села на пол, прямо на ковёр, и долго смотрела на этот почерк. Матери не стало в две тысячи четвёртом. Писала всегда косо вправо, с лихим завитком на букве «д». «Григорию Андреевичу». Не «Грише», не «зятю». Так официально мать обращалась только к чужим людям и к участковому.

– Ну, мама, – сказала Валентина вслух. – Ну, мама.

Внутри конверта лежал один сложенный вчетверо листок. Тетрадный, в клеточку. Валенттна развернула.

«Гриша. Я тебя не виню и никогда не винила. Но Аня должна знать. Не сейчас, потом. Когда у неё самой внуки пойдут. Я с собой это в землю не понесу, и тебе не дам. Ты подумай. Маргарита.»

Аня. Анечка. Их дочь. Сейчас ей сорок шесть, живёт в Туле, муж, двое сыновей. Старшему весной восемнадцать. Внуки, считай, на подходе.

Валентина сложила листок обратно. Положила в конверт. Конверт положила на колени. И впервые за восемь лет ей показалось, что Гриша где-то рядом, в этой самой комнате, стоит у окна и молчит, как умел молчать только он, тяжело, виновато, по-мужски.

Звонок Анне

Телефон она брала в руки три раза. Три раза клала обратно.

С Анечкой у них было нежно, но через дистанцию. Дочь звонила по воскресеньям, около шести, спрашивала про давление и про соседку Тамару Степановну, которую за глаза называла «ваша мафия». Валентина отвечала коротко. Она научилась говорить с дочерью так, как говорят с подругой. Между ними всегда стоял Гриша, как мостик, и без него мостик провис.

– Мам, ты чего? – Аня взяла трубку сразу. – У тебя голос.

– Голос как голос. Аня, ты на майские приедешь?

– Я же говорила, мы в Анапу.

– А до Анапы? На один день? Мне поговорить надо.

В трубке стало тихо. Валентина слышала, как у дочери на кухне щёлкает чайник.

– Мама, что-то с сердцем?

– С сердцем порядок. С памятью что-то.

– В каком смысле?

– В таком, что я в серванте нашла письмо. От бабушки твоей. Папе. И там про тебя.

Тишина стала плотнее. Чайник на той стороне свистнул и замолчал.

– Я приеду в субботу, – сказала Аня. – Утром.

И повесила трубку, не попрощавшись, что было на неё совсем непохоже.

Тамара Степановна знает

Валентина не вытерпела до субботы. Уже в среду к вечеру она надела старый плащ, повязала платок и пошла к Тамаре Степановне на второй этаж.

Тамара была её ровесницей, шестьдесят семь, вдовая, с подкрашенными в иссиня-чёрный волосами и привычкой называть всех мужчин «мой золотой», включая участкового и почтальона. Они с Валентиной дружили лет сорок. С тех пор, как Валя с Гришей въехали в эту двушку в семьдесят втором, прямо из роддома, с трёхдневной Анечкой на руках.

– Заходи, заходи, – Тамара впустила её и сразу пошла на кухню. – Чайку? Я пирог с капустой испекла, неудачный, но съесть можно.

– Тамара. Сядь.

Тамара села. Валентина положила перед ней конверт.

Тамара посмотрела. Долго. Потом сняла очки, протёрла их подолом халата, надела обратно и посмотрела ещё раз.

– Ишь ты, – сказала она тихо. – Ишь ты, нашла.

– Ты знаешь?

– Валь… Сядь.

– Я сижу.

– Сядь нормально. Не на краешке.

Валентина придвинулась к столу. Тамара налила ей чай. Подвинула сахарницу. Сама села напротив, сложила руки на клеёнке, и стало видно, что у Тамары на пальцах больше нет колец, и косточки выпирают, как у старушки. А ведь Тамара младше её на два месяца.

– Аня не от Гриши, – сказала Тамара. – Ты сама-то догадывалась?

Валентина молчала.

В кухне пахло пригоревшим тестом и старым линолеумом. За окном, во дворе, кто-то заводил машину, и она не заводилась, чихала. Валентина смотрела на чашку с чаем и думала о том, что эту чашку она ей подарила в восемьдесят четвёртом, на сорокалетие. И что сорокалетие они с Гришей встречали втроём, с Анечкой, которой было тринадцать, и Аня тогда показала им свой первый дневник со всеми пятёрками.

– Догадывалась, – сказала она. И сама удивилась, что это правда.

Сорок четвёртый год

Валентна вышла замуж за Гришу в шестьдесят восьмом. Ей было двадцать четыре, ему двадцать восемь. Гриша работал инженером на радиозаводе, она лаборанткой в поликлинике. Жили у его матери, в коммуналке на Дзержинского, в комнате с печкой и одним окном во двор.

Дети не получались.

Они ходили по врачам, и врачи разводили руками. То ей чего-то прописывали, то его отправляли на анализы, и каждый раз выходило, что оба здоровы, а ребёнка нет. Свекровь шептала за стенкой соседкам про порчу. Соседка тётя Поля советовала съездить к бабке в Перемышль, бабка, мол, нашёптывает, и у её племянницы после нашёптывания родилась тройня.

В семьдесят первом Валентина от отчаяния поехала. Бабка оказалась худой, в платке, посмотрела на неё, сказала: «у тебя, девка, не порча, у тебя страх», и взяла рубль. Валентина вернулась пустая и злая.

А весной семьдесят первого случилось вот что.

Гриша поехал в командировку в Курск, на месяц. Валентина осталась одна. И в апреле, на майские, к ней неожиданно приехала из деревни мать, Маргарита Степановна, привезла мёд и солёные грузди. Мать пробыла три дня и уехала.

Через два месяца Валентина поняла, что беременна.

Она помнила тот день досконально. Помнила, как стояла в очереди в женскую консультацию, как врачиха, не глядя, сказала «срок небольшой, но определённо есть», и как Валентина вышла на улицу, в июньское пекло, и заплакала прямо у крыльца, и какая-то старушка дала ей мятную карамельку.

Гриша обрадовался. Так обрадовался, что неделю ходил с лицом, как у мальчишки. Считал недели. Купил у спекулянтов финскую кроватку. Перешёл с инженеров на старшего инженера, чтобы зарплата.

Анечка родилась в декабре. Семь дней Валентина лежала в роддоме, а Гриша каждое утро стоял под окном, и она ему махала из палаты на третьем этаже.

Никто никогда не сказал ей: «а считала ли ты сроки?». Никто, кроме неё самой.

Сроки она считала. Один раз. Той же зимой. Получалось, что зачатие приходилось не на апрель, когда Гриши не было, а на конец марта, когда Гриша был. То есть всё совпадало. Почти. Если поверить, что Анечка родилась чуть позже срока, а не чуть раньше. И Валентина поверила.

И прожила с этой верой пятьдесят пять лет.

Что знала Тамара

– Маргарита мне всё рассказала, – Тамара налила ещё чаю, хотя первая чашка у Валентины стояла нетронутая. – В девяностом, перед тем как письмо твоему Грише отправить. Она тогда сюда приезжала, помнишь? К зубному.

– Помню.

– Вот. Зашла ко мне. Села, как ты сейчас. И говорит: Тамара, у меня камень. Я с этим камнем жить больше не могу.

Валентина молчала.

– Я ей говорю: Маргарита, ты с ума сошла, не лезь. Гриша Аню любит без памяти. Вале ты жизнь разломаешь. А она своё: я не Вале, я Грише напишу. Пусть он решает, говорить или нет.

– И Гриша не сказал.

– Не сказал.

– А кто? – Валентина сама не узнала своего голоса. – Кто отец?

Тамара тяжело вздохнула.

– Валь. Ты сначала с Аней поговори. Может, и не надо тебе это знать.

– Тамара. Кто.

– Сосед ваш бывший. С Дзержинского. Виктор.

Далее глава 2: