Глава 2
Без роду, без племени
Москва, шестьдесят девятый
Конкурс назывался скромно: смотр молодых исполнителей. Сергей Полевой пел третьим номером. Спел «Журавли». Зал аплодировал стоя, что для смотра было редкостью. После выступления к нему за кулисами подошла женщина. Лет сорока пяти, в строгом сером костюме, с гладко зачёсанными волосами и янтарными бусами на шее.
– Молодой человек. Простите. Вы откуда родом?
– Из Подмосковья. Деревня Лебяжье.
– А мать ваша?
– Аксинья Тимофеевна. Полевая. А что?
Женщина смотрела на него очень внимательно. Так смотрят на фотографию, которую боятся узнать.
– А отец?
– Прочерк, – коротко ответил Серёжа. Он давно привык к этому слову и произносил его без эмоций.
Женщина кивнула. Достала из сумочки платок, вытерла лоб, хотя в коридоре было прохладно.
– Извините. Я обозналась. У меня был брат, очень похожий. Погиб в сорок пятом.
– Где погиб?
– В Польше. Под Краковом.
Серёжа почувствовал, как у него похолодели пальцы. Он постарался, чтобы голос звучал ровно.
– А как звали брата?
– Михаил. Михаил Зотов. А меня зовут Зоя. Зоя Михайловна.
И тут Серёжа понял две вещи одновременно. Что женщина перед ним не сестра ему. А тётка. И что мать его, та самая Зося с пилотки, скорее всего, была не русская. И что искать её надо не здесь.
Но вслух он ничего не сказал. Только пожал женщине руку, поблагодарил за добрые слова и пошёл собирать ноты. Зоя Михайловна постояла ещё минуту в коридоре, потом тоже ушла.
Они больше не встретились. Никогда. Хотя оба этого хотели. Так бывает.
Письмо
Прошло двенадцать лет. Сергей Полевой к тому времени был уже заслуженным артистом, ездил с гастролями по всему Союзу, пел в Большом театре сольные программы. Аксинья всё так же жила в Лебяжьем, отказалась переезжать в Москву наотрез. Говорила: я тут родилась, тут и помру.
В восемьдесят первом она написала ему письмо. Не телеграмму, не открытку, а длинное письмо, на четырёх страницах из школьной тетради в клетку. Письмо пришло, когда Сергей был на гастролях в Ленинграде. Он прочитал его в гостинице «Астория», сидя на широком подоконнике, и не мог потом вспомнить, что именно чувствовал в тот момент. Что-то похожее на освобождение и одновременно на тоску.
В письме Аксинья рассказала всё. Про корзину. Про пилотку. Про подшив с надписью «Зоя М». Про то, как она много лет назад поняла, что Серёжка прочитал её тетрадку, и как обрадовалась, что он не убежал от неё в город искать настоящую мать. И ещё одну вещь, которую он не знал.
В сорок шестом, через неделю после того, как корзину подкинули, к Аксинье ночью постучала женщина. Молодая, не русская, в военной шинели с чужого плеча. Спросила про ребёнка. Аксинья сказала: какого ребёнка, нет у меня никакого ребёнка. Женщина постояла, посмотрела в окно, где спал Серёжка, и заплакала. Сказала по-русски, плохо, с акцентом:
– Берегите его. Я приду. Через год.
И ушла. И больше не пришла. Ни через год, ни через десять. Аксинья её больше никогда не видела. Только в шестьдесят втором, в районной газете, попалась ей маленькая заметка про польскую медсестру Софью Маевскую, погибшую в Варшаве при наводнении. С фотографией. Аксинья фотографию вырезала и положила в ту самую железную коробку. Куда уже не было ни пилотки, ни крестика.
Заметку Серёжа нашёл вложенной в письмо. С фотографии смотрела молодая женщина с тёмными вьющимися волосами и длинными восточными глазами. Такими же, как у него.
Возвращение в Лебяжье
Он приехал к матери на следующий день. Бросил гастроли, сел в машину, водитель гнал всю ночь. К утру был в Лебяжьем. Аксинья сидела у окна, как сидела последние сорок лет, и пила чай из щербатой чашки.
– Приехал, – сказала она, не оборачиваясь. – Знала, что приедешь.
Он сел напротив. Долго молчали.
– Мам.
– Чего?
– Спасибо.
Аксинья пожала плечами. Налила ему чая в другую щербатую чашку. Положила перед ним кусок чёрного хлеба и тарелку с холодной картошкой. Так, как клала всю жизнь.
– За что спасибо-то. Ешь давай.
– За то, что не сказала тогда. В детстве. Когда я тетрадку прочитал.
Аксинья посмотрела на него. У неё были выцветшие, почти прозрачные глаза, и в этих глазах не было ни обиды, ни жалости, а только что-то такое спокойное и большое, чему Сергей не знал названия.
– А чего говорить. Ты мой сын. Чей же ещё.
– А она? Софья?
– А она тоже мать. Только другая. Она тебя родила, я тебя растила. Делить нам нечего. Я ей даже благодарна. Если б не она, я бы свой век в одиночку доживала. А так у меня сын вон какой. На пластинках поёт.
Сергей не выдержал. Заплакал, уткнувшись в её костлявое плечо, пахнущее печной золой и валерьянкой. Аксинья гладила его по голове и приговаривала:
– Ну будет, будет. Чай остынет. Дурачок ты у меня, хоть и заслуженный.
Концерт
Аксинья умерла в восемьдесят восьмом. Тихо, во сне, в феврале, когда метель замела деревню по самые крыши. Сергей похоронил её рядом с её братом Сергеем, тем самым, не вернувшимся из-под Ржева. Поставил простой деревянный крест, как она велела. Никаких памятников. Никаких надписей про заслуженного сына.
После похорон он ещё долго ездил в Лебяжье. Каждый месяц. Сидел в пустой избе, топил печь, пил чай из той же щербатой чашки. Деревня умирала. К началу двухтысячных в Лебяжьем осталось четыре жилых дома. К две тысячи десятому два. К две тысячи двадцатому ни одного, кроме его.
В Польшу он съездил один раз. В девяносто третьем. Нашёл могилу Софьи Маевской на варшавском кладбище. Постоял. Положил веточку рябины. Не плакал. Сказать ему ей было нечего, кроме одного слова, которое он сказал по-польски, тихо, так, чтобы не услышали случайные прохожие:
– Дзенкуе.
И больше в Польшу не возвращался.
А в две тысячи двадцать шестом, в апреле, ему исполнилось восемьдесят. Его юбилейный концерт устроили в Большом театре. Зал был полон. В первом ряду сидели министр, два академика, какие-то иностранные послы. А в седьмом ряду, с краю, на месте, которое он лично попросил оставить, сидела одна женщина. Старая, в платке, с палочкой. Её привезли из дома престарелых, специально, по его личному приглашению. Звали её Зинаида Андреевна. Та самая учительница из Лебяжьего. Ей было девяносто семь лет, и она почти ничего не видела, но слышала по-прежнему хорошо.
Сергей вышел на сцену. Поклонился. Сказал в микрофон:
– Я спою сегодня одну песню, которую вы все знаете. Но сначала я хочу сказать спасибо двум женщинам. Одна меня родила. Другая меня вырастила. Обеих уже нет. И ещё одной женщине, которая сидит сейчас в седьмом ряду. Она научила меня читать буквы, которых я не понимал. Зинаида Андреевна, встаньте, пожалуйста.
Старушка попыталась встать. Ей помогли. Зал зааплодировал, не понимая, кому хлопает, но чувствуя, что хлопать надо.
Сергей запел «Тёмную ночь». Ту самую, которую пел в четыре года в деревенской школе, перед толстой тёткой с папиросой. Голос у него был уже не тот, конечно. Где-то садился, где-то дрожал. Но люди в зале слушали так, будто слышали в первый раз.
А он, пока пел, смотрел не в зал, а куда-то поверх голов. И видел не люстры Большого театра, не балконы, не лепнину. Он видел корзину на крыльце, апрельское утро сорок шестого, латунную звёздочку на пилотке и руку матери, которая ещё ничего не знала, но уже наклонилась над чужим ребёнком.
Эпилог
После концерта к нему за кулисы пришла журналистка. Молодая, бойкая, с диктофоном. Спросила:
– Сергей Аксиньич, можно нескромный вопрос? Вы всю жизнь подписываетесь по матери. Полевой Сергей Аксиньич. Это потому, что отца не было?
Он посмотрел на неё. Подумал. Улыбнулся.
– Знаете, девушка. Отец у меня был. Просто я с ним никогда не виделся. И мать была. Тоже не виделся. А та, которую я звал мамой, она не родная мне по крови. Я подкидыш, девушка. Без роду, без племени, как у нас в Лебяжьем говорили.
– И как же вы… с этим живёте?
Он пожал плечами. Точно так же, как когда-то пожимала плечами Аксинья.
– А вот так и живу. Хорошо живу. Пою.
Журналистка хотела спросить ещё что-то, но он уже встал, попрощался и вышел. В коридоре его ждала машина. Он сел на заднее сиденье и сказал водителю:
– В Лебяжье поедем. Прямо сейчас.
– Ночь же, Сергей Аксиньич. Дорога плохая.
– Ничего. Доедем.
Они выехали из Москвы в первом часу ночи. К рассвету были в Лебяжьем. Изба Аксиньи стояла на отшибе, последняя на пустой улице. Сергей вышел из машины, поднялся на крыльцо. То самое крыльцо. Постоял на нём. Посмотрел вниз, на ступеньку, где когда-то стояла плетёная корзина из-под яиц.
Светало. Где-то за рекой кричал петух, последний петух в умершей деревне, неизвестно чей и неизвестно как сюда попавший. Сергей слушал его и думал, что вот так, наверное, всё и устроено. Кто-то кого-то приносит. Кто-то кого-то находит. Кто-то поёт. Кто-то слушает.
А родство, если по-честному, у всех нас одно. На всех одно.
Он постоял ещё немного и вошёл в избу. В сенях пахло так же, как восемьдесят лет назад: печной золой, сухими травами и немного валерьянкой. Будто Аксинья только что вышла на минутку и сейчас вернётся.
Сергей закрыл за собой дверь.
Предыдущая глава 1:
Конец