Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Балтин Александр. Валентин Дмитриевич

…и пошли с Валентином Дмитриевичем от обширно-палаточного рыболовного стана к Вырке: маленькой, быстро вьющейся речке, впадавшей в Оку…
В отцы ли годился Саше? В деды?
Не думал тогда…
Шли по траве, Ока текла параллельно ходу: так, что движение не ощущалось, но оба знали, каково её сносящее течение…

Балтин Александр
Балтин Александр
Балтин Александр. Валентин Дмитриевич

  …и пошли с Валентином Дмитриевичем от обширно-палаточного рыболовного стана к Вырке: маленькой, быстро вьющейся речке, впадавшей в Оку…

  В отцы ли годился Саше? В деды?

  Не думал тогда…

  Шли по траве, Ока текла параллельно ходу: так, что движение не ощущалось, но оба знали, каково её сносящее течение…

-Александр Львович, - говорил несколько замедленный, головастый, с утиным носом Валентин Дмитриевич, - немножко на наживку рыбку половим, чтобы посерьёзней улов был, да?

-Да, Валентин Дмитриевич, - отвечал Саша, расслабленный обширной рыбалкой. – Я не рыбак вообще, но люблю обстановку эту, разнообразие ночи, лисий рыжий хвост костра.

  Спускались к Вырке – гладко и плоско текущей в Оку, и песчаное дно, испещрённое непонятными письменами, видно.

  А берега…

  О! какая поэзия трав: пижма покачивает золотыми бубенчика шутовской головы, мощно, слоновьими ушами прорисовываются лопухи, и жёсткие кусты татарника поднимаются резко, словно даря седоватые свои колючки миру.

  Удочка только у Валентина, Саша не собирался удить.

  Рыбак говорит своеобразно: с ласковой тишиной, закидывая удочку, словно предлагая:

-Ну, рыбка, попробуй-ка, вкусный червячок.

-Не увлёкся рыбалкой, самим процессом, - повествует Саша. – А вы… всю жизнь?

-Да, с детства. Калуга же, тут все у нас рыбаки.

  Резкий зигзаг, и лупоглазый пескарь шлёпается на траву…

  В маленькое ведёрко переселённый, чертит там, едва ли предчувствуя погибель…

  Солнце августа жарит, алхимически пронизывая разнотравье, и хорошо, стрёкот кузнечиков, как на даче…

  Возвращались в лагерь с полным ведёрком: многолюдный лагерь, и две крупные собаки мелькают.

  Взрослые, дети, всё мешается, и пьют взрослые много, но без перехлёста, поддатые все, веселы, словно физически вошли в область счастья.

  Валентин Дмитриевич – одноклассник дяди Саши – Геннадия: он же – крестный, и с Валентином дружила мама, когда жила до 1955 года в Калуге; Саша, силясь представить ту жизнь, деревянную Калугу, одежду тогдашнюю, встаёт в тупик.

  Вот бородач весёлый, крепко сбитый подбегает: Геннадий.

-Ну как, дядь Саш, не устал ещё?

-Да нет, Геня, - улыбается, жуя травинку.

-Порыбачить не хошь?

-Какой из меня рыбак…

-Тогда – давай по рюмочке.

  Шаткий стол, заставленный бутылками, рюмками, мисками, крошки хлеба раскиданы, еды бралось много, и – будет много готовиться ближе к вечеру…

  Солнце играет, уходя в странную синеву собственного диска.

  Ночь густа: всюду пролитая нефть, и кажется – Оки не видно: но нет, течёт, всё в порядке.

  Потрескивают дрова, быстро обугливаются мелкие ветки, оранжевое золото вспыхивает, переливаясь, и языки огня напоминают древние письмена.

-Смотри, Валентин Дмитриевич, - говорит Саша, подгребая веткой рассыпавшееся поленце, - языки огня – как природные надписи.

  Они остались вдвоём: все легли, спят.

  Таинственно, двумя огромными крылами, мерцает густой лес – за метров триста от лагеря.

  В. Д., ловко вытащив из старого рюкзака бутылку лимонной, словно шутя, бросил её Саше, обрадовавшемуся: О, у нас ещё горючее есть!

  Пьют из пластиковых стаканчиков.

-Надписи, - задумчиво протягивает Валентин Дмитриевич. – А как ты их прочитаешь?

-Мне часто кажется, что природные орнаменты – кора, сплетение веток, языки костра вот есть варианты языка: не прочитанного, не усвоенного.

-Конечно, так мыслить интереснее. Прямое, как оглобля, мышление – как крест человека, на самом деле всё настолько усложнено, орнамент входит в орнамент.

  Нечто о социальности: не только же метафизика, и Саша, пьянея и заводясь, вспоминает взаимосвязи Ницше с фашизмом, о котором и не подозревал.

  Прерывает себя: Занятно, предполагал ли Ницше, что столетие спустя два подвыпивших рыбака будут говорить о нём на крутом окском берегу, о котором и не знал ничего.

  Валентин Дмитриевич лукаво щурится:

-Думаю – да.

  Дома, в Москве, рассказывал маме о знакомстве с Валентином, она, всплёскивая руками, радовалась, приговаривая: Надо ж, как интересно плетётся орнамент жизни.

  Она же и поведала: сын Валентина разбился на мотоцикле, после Валя разошёлся с женой, она – этническая еврейка – уехала к родне в Израиль, Валентин доживал один.

-Он сотрудником музея космонавтики долго был. Статьи ещё писал. С Геной они в пту учились, но потом Валентин получил и высшее…

  Ночной звонок расколол космос квартиры: мама говорила в трубку: нервно, сжато: Да. Да. Ох… Ой-ёй-ёй, держитесь, мы приедем скоро…

-Саша, - крикнула, повесив трубку. – Гена умер.

  Не спал, разбужен звонком.

  Вздёрнулся:

-Как?

  Не представлялось: месяц назад были у них, в Москве: дядя и тётя, ничто не предвещало.

  Как можно предположить: чуть за 60, вечно подвижный, много на природе проводящий времени Гена – умер?

  Ничем не болел.

  …в воздухе возникает прореха с обугленными краями.

  Февральская ночь густа, и до рассвета уже не заснуть; и надо договариваться – на работах…

  Ехали на автобусе: серо-стальные полосы яви неслись мимо; шли потом по заснеженной Калуге, миновали знакомые виды, и у самой двери дома встретили Валентина.

-Валь, ты? –Воскликнула мама.

-Он, - со странной интонацией молвил Саша…

  Обнялись с мамой.

  Завертелась похоронная траурная суета, топтался снег…

  За день до похорон были у Валентина Дмитриевича с двоюродным братом, взяли, конечно, бутылку, растерянные все.

-В церкви тяжело будет, - вдруг сказал Саша.

-Что ты, какая церковь?

-А отпевания не будет?

-Нет…

  Вспоминали общее, связывавшее, а Валентин Дмитриевич рассказывал об их… петущилище, как называл пту.

  На какой-то день после похорон (Саша остался на неделю) В. Д. превратился в Валю: Саша зашёл, тот принял радостно, и сидели на кухне, по традиции, и Валентин сам предложил перейти на ты…

  Видел ли в Саше сына?

  Отношения сплелись: литература и философия, социальность и просто жизнь: рыбалка, путешествия, работа…

-Валь, меня всегда Циолковский интересовал.

-Саш, я не в доме-музее работал, а в музее космонавтики – ты понял?

-Да, Валь, - мерцая возникает в сознанье крупный, купольный музей.

-Но всё равно, да. – Он очень странный был: возможно сие – следствие дара: таинственного, согласись.

-Конечно. Он мистик был.

-Саш, я не очень верю в мистику, да и не ощущал ничего подобного. Я рассматривал Циолковского в советском ключе: изобретатель, учёный. Он же без конца всевозможные механизмы ладил: сложнее, проще…

-Слушай, а как он семью кормил?

-Преподавал, но они же бедно жили. Потом – пенсия именная.

  …могила Циолковского в парке.

  Крупные сети древесных ветвей ловят ворон, грающих тревожно.

  …приезжая в старый город, Саша первым делом звонил Валентину.

  Ходили, бродили с ним по Калуге: иначе раскрывались переулки под рассказы старшего: вот купецкий дом, а здесь…

  Фрагменты истории мерцали, вдруг вспыхивая ярче.

  Математик, живший в угловом доме, представал фанатичным заложником формул, а краевед, столько сделавший для увековечивания истории края, жил замкнуто…

  Вон там.

  Потом возвращались к Валентину домой, сидели на кухне, хозяин возился с закуской: делая всё основательно, не спешно, как говорил: жарил, например, картошку, пока Саша резал селёдку, колбасу.

-Валь, ты веришь в продолжение жизни?

-Сложно ответить, Саша, я ведь советский человек. Этот дух противоречит подобной вере, но в глубине, в самом центре собственного сердца, есть чувство продолжения. Должно оно быть – а иначе зачем такое нагромождение сложностей? Чтобы всё исчезло…

-Я – похоже отношусь, хотя страшно всё равно. Я церковь не принимаю, особенно современную, но крестился взрослым, знаешь? Гена – крёстным отцом был…

-Знаю, конечно…

  Он начинает о сыне, хотя не любит вслух о трагедии, но мелькает всё равно, всплывает иногда в разговоре: узлами, изломами.

  В беседах всё смешано – вся прелесть именно в этой орнаментальности русских разговоров под водку: жизнь, былая и настоящая, философия, хоть Фёдорова, хоть Гегеля, стихи, читаемые вслух, сверка опытов, клочки воспоминаний, принадлежащих только тебе.

  Пёстрый, завораживающий космос.

  Смерти шли густо, но родственников оставалось ещё не мало, и Саша, приезжая в Калугу, по-прежнему первым делом шёл к Валентину.

  ПАПЫ: шуточно говорили с женою, которая тоже полюбила старика, пАпЫ – и подчёркивали Ы, хотя ударение делалось на а…

  Жена приносила ему яблоки, мясо, зелень, стеснялся, но принимал: пенсия маленькая…

-Мне хватает на всё, Саш…

-А чай ты пьёшь?

-Конечно. Самый дешёвый. Понимаешь: я получаю стипендию, и первым делом за кубатуру плачу, - он словно окидывал руками квартиру. – А потом беру чекушку, и, вернувшись, сразу выпиваю… почти стакан, и – мысли, они так интересно плетутся, я записываю, допиваю водку, ложусь подремать…Потом, встав, читаю и рву…

-Думаешь – ничего не вышло?

-Нет, Саш, кому они нужны, мысли мои…

-Ты же печатался, бывало?

-Было, давно довольно.

  Фотографировал великолепно: работая только в чёрно-белом варианте.

  Портрет собаки.

  Портреты деревьев, сделанные так, будто живые они, одушевлённые, и кора видна каждой складкой – читай их, что книгу.

  Виды Калуги: всегда необычные ракурсы.

  Некоторые фото наклеены на коробки из-под печенья, и так развешены на стенах.

  Валентин достаёт альбомы: всё – чёрно-белое.

  Прекрасны натюрморты: сигареты дымится, прозрачная чёткость стаканов мерцает таинственно.

  Снова – городские виды, люди, словно пойманные сеткой момента, редко – портреты: но такие, что синтаксис лиц читается, как признание души.

-Валь, нужно ж выставку тебе сделать! А? Давай Лёшке позвоню, у него ж связей полно…

  Лёша – двоюродный брат, действительно связанный с половиной города.

-Брось ты, Саш, - тихо, смиренно-юмористически, говорит Валентин. – К чему это? У меня тоже предостаточно знакомых было, где все теперь.

  Ещё рассматривают альбомы.

  Портрет Паустовского колоритен, фото, изобразившее маму Гагарину, вызывает щемление грусти.

  Водка сладким ядом мерцает в рюмках.

  …я маленький, Валентин, как Аксентий Поприщин…

-Валь, понимаешь, - за окнами: банальность сложнорельефного калужского двора, где сыто чмокает на площадке детский мяч, - альтернативная литературная реальность долгие годы была мне важнее первой: из которой черпается зыбкий, ускользающий материал, - для гипотетической вечности…

-Ты веришь в оную?

  Валентин приготовил замечательную солянку, которой и закусываете.

-Гипотетическую, я же говорю. Конечно, даже о литературе Атлантиды человек не имеет ни малейшего представления, а это было каких-то десять тысяч лет назад, что уж там серьёзнее…

-Более того, Саша, человек не знает, была ли та самая Атлантида. Но, как я люблю говорить, всё зависит от кочки зрения: сначала надо договориться о понятиях: что идёт за чем, что первично…

  Портрет собаки вызывал особые чувства.

  У Саши тогда был Джек: собачий принц, восхитительная дворняга с улицы – подобрали щенком.

  Не большой, очень пушистый, йодистого окраса, и такой красивый, что на улице, бывало, люди останавливались, интересовались: Что за порода такая?

-Рыжик моего звали. Очень, знаешь, интеллигентный пёс был. Один раз за всю жизнь тапку изгрыз, и говорю я – Рыжик, Рыжик, ну что же нахулиганил… И он смотрит в пол, будто стыдится…

  В другой раз рассказывает Валентин:

-Родительница моя тихо умерла: сидела в кресле, откинулась, и всё…

  Тогда мама была относительно молода, и Саше казалось, что жизнь её будет бесконечной.

  Теперь, когда мелькнувшее время обожгло своею краткостью, всякое воспоминание о чувствах других, связанных с уходом матери, вдвойне болезненно, но и – объединяет: мол, человечество единый круг.

  Как бы отнёсся к этой идее Валентин?

  Из бездны детства: И шли мы с мамой заснеженным полем в город, в Калугу в смысле. Ехал фриц на телеге, страшно ли мне стало? Кто его знает, не вспомнить… Но он подвёз нас, просто подвёз. Как мама с ним разговаривала, не помню. Жестами, вероятно…

  Тяжело заснеженное, пухлое поле, тяжёлая телега, и фриц, правящий кривой лошадёнкой. Мальчик смотрит испуганно.

  Перебираешь камешки жизни, на многих – иероглифы знаков.

  Слушали с Валентином советскую эстраду; слушали, опьянев Герман, Кристалинскую; старые пластинки блестели в свете лампы, и закипали изумительным звуком, и мы, переместившись в комнату, покуривая, продолжали говорить.

  Калуга наливалась ночной чернотою.

  Потом Валентин отказался от общения.

  Он старел, уходил в себя, ему требовалось окончательное одиночество.

  После шести лет общения Саша воспринял это ударом, хотя и понимал психологические мотивации.

  В себе.

  К смерти.

  Всё стягивается к ней.

  Он отказался от общения и с двоюродным братом, не открывал дверь, не отвечал на телефонные звонки.

  Раз, когда сидели на даче Алексея, умудрился всё же дозвониться ему, передал трубку Саше:

-Живу, Саш. – Говорил Валентин тихо. - Как растения. Как ты считаешь – они мыслят?

-Да…

-Ну, значит, мыслю ещё…

  Попрощались.

  Солнце роскошным цветком опускало лепестки лучей в недра знакомого дачного участка.

  Потом Алексей сказал, что пробивал по своим, - Валентин умер.

  Смерти всегда организуют прорехи в воздухе: и чёрное зияние с рваными краями будто норовит засосать и тебя, втянуть поскорее: всё равно ж уходить…

  Но звучит в сознание голос Валентина Дмитриевича: спокойный, отчасти стоический, не спешный, словно убеждающий, что и на том свете, к которому становишься всё ближе и ближе, идёт жизнь: да ещё и более многокрасочная, нежели тут, на земле.

Балтин Александр. Валентин Дмитриевич