Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Тихо, я читаю рассказы

- Ребенка от прачки никогда не примем (5 Глава)

часть 1
Весна 1944 года пахла не только цветами, но и свободой. Слухи о скорой высадке союзников ходили по округе, как ветер. Маки перестали прятаться — слишком много их стало, чтобы прятать всех. Иногда в лесу ночью слышались выстрелы. Иногда по утрам по дороге проходили немецкие патрули — злые, нервные, как звери, чувствующие приближающуюся охоту.
В один из таких дней Паскаль приехал необычно

часть 1

Весна 1944 года пахла не только цветами, но и свободой. Слухи о скорой высадке союзников ходили по округе, как ветер. Маки перестали прятаться — слишком много их стало, чтобы прятать всех. Иногда в лесу ночью слышались выстрелы. Иногда по утрам по дороге проходили немецкие патрули — злые, нервные, как звери, чувствующие приближающуюся охоту.

В один из таких дней Паскаль приехал необычно ранним утром, взволнованный.

— В городе говорят, — начал он, едва переступив порог, — что немцы перевозят пленных куда‑то на север. А вчера в кафе кто‑то шепнул, будто видели наших лётчиков... в поезде. Худых, заросших, но в форме.

— Откуда поезд? — мгновенно спросила Патрисия.

— Говорят, от швейцарской границы.

Она побледнела.

— Швейцария...

Слово, ставшее для неё почти заклинанием, вдруг обрело плоть. Если из Швейцарии везут наших... значит, кто‑то там действительно жив. Кто‑то выдержал все эти годы, глядя на мир через колючую проволоку, считая дни до конца войны.

— Я не говорю, что он там, — торопливо добавил Паскаль, словно оправдываясь. — Я ничего не знаю. Просто... когда услышал, почувствовал, что должен сказать тебе.

Он говорил правду. Он не верил, но любил. Любил Патрисию и Элоизу и не мог лишить их даже призрачного шанса.

Этой ночью Патрисия не спала. Сидела у окна, глядя в тёмное небо. Ни одной звезды — только низкие, тяжёлые облака.

— Если ты жив, — шептала она, — хотя бы дай знак. Любой. Чтобы я знала, что не зря ждала.

Знака не было.

Но через три недели, в жаркий июньский день, когда воздух дрожал над камнями, как над раскалённой сковородой, знак пришёл в виде усталого силуэта на дороге.

Поначалу она подумала, что это просто странник. Мужчина в потерянном плаще, с походной сумкой, с костылём. Лицо заросло бородой, волосы спутаны, тело согнуто. Он шёл медленно, делая остановки через каждые несколько шагов. Остановился у ворот, долго смотрел на дом, словно не решаясь подойти ближе.

Элоиза в этот момент играла во дворе, рисуя палкой на земле что‑то вроде самолёта.

— Мадам Аморетти? — голос был хриплым, охрипшим от молчания или крика. — Здесь живёт мадемуазель Аморетти?

Патрисия вышла на крыльцо, вытирая о передник руки.

— Да, это я.

Мужчина поднял голову.

И время остановилось.

Под слоем грязи, под синяками, под бородой, под морщинами, которых не могло быть в его двадцать шесть, она узнала его глаза. Те самые — чуть прищуренные, насмешливые и нежные одновременно. Глаза, которые снились ей ночами. Глаза, которые она уже почти научилась вспоминать без того, чтобы сердце рвалось в клочья.

Она не почувствовала, как ноги сами сделали шаг вперёд, ещё один, ещё. Мир сжался до этих глаз, до этого тяжёлого дыхания, до рукавов залатанного пальто.

— Жак?.. — прошептала она. — Это ты?

Он попытался улыбнуться. Получилось криво.

— Патрисия... — произнёс он, словно пробуя её имя на языке после долгой разлуки. — Я... вернулся.

Костыль соскользнул с камня, он пошатнулся. Она успела подхватить его за плечи — худые, острые, будто под кожей были одни кости.

Элоиза, бросив палку, подбежала поближе. С любопытством, без страха.

— Мама, кто это?

Патрисия не успела ответить. Мужчина посмотрел на девочку, и в глазах его мелькнуло сразу всё: узнавание, боль, изумление, надежда, страх.

— Это..? — едва слышно спросил он.

Элоиза вскинула подбородок.

— Я Элоиза. Мне четыре года. А вы кто?

Мужчина шумно вдохнул.

— Я... — голос сорвался. — Я... твой отец.

Тишина повисла между ними, тяжёлая, как камень.

Патрисия почувствовала, как земля уходит из‑под ног.

Её прошлое, настоящее и будущее вдруг сошлись в одной точке — на этом пыльном дворе, под обжигающим солнцем, в глазах девочки, смотрящей на измученного мужчину, которого она столько лет описывала как героя.

— Папа? — переспросила Элоиза. — Тот, который летал на самолёте?

— Да, — прошептал он. — Тот самый.

Девочка долго смотрела. Потом неожиданно улыбнулась.

— Ты правда вернулся...

И бросилась к нему, обхватив за шею. Он закачался, удерживаясь на костыле и одной здоровой ноге, но всё же прижал её к себе. Закрыл глаза. И позволил себе заплакать.

Патрисия смотрела на них и понимала: теперь всё только начинается.

Жак сидел на табурете у окна, привалившись спиной к стене, и никак не мог надышаться этим воздухом. Воздухом дома. Не барака, не барачной казармы, не тесного барака для интернированных, где чужие тела постоянно касались тебя даже во сне. А дома: с запахом печи, трав, детских книг на полке, выстиранного белья, чуть‑чуть — козьего молока и сушёных трав.

Нога ныла — та самая, которую ему раздробило при аварийной посадке. Рубец тянулся от бедра до щиколотки, некрасивый, грубый, будто кто‑то сшивал его сапожной нитью. Но это была боль живого человека, а не пустота мёртвого. К этой боли он успел привыкнуть за годы в швейцарском лагере.

Элоиза сидела напротив, устроившись по‑турецки на полу, и рассматривала его так внимательно, как дети рассматривают неизвестных зверей.

— А ты можешь сейчас летать? — спросила она наконец.

Он вздрогнул.

— Нет. Пока нет.

— Из‑за ноги?

— И из‑за ноги тоже.

— А на костыле больно? — она наклонила голову набок.

Жак усмехнулся.

— Привыкаешь.

— У деда тоже иногда нога болит, — важно сообщила Элоиза. — Он говорит, это "старые войны во мне шепчут".

Жак опустил взгляд.

— У меня тоже шепчут.

Патрисия, стоявшая у печи, будто возясь с кастрюлей, вслушивалась в каждый их обмен репликами, чувствуя, как внутри переплетаются две больно знакомые нити: нежность и страх. Нежность — к этому измученному мужчине, который всё равно был тем самым Жаком, с которым она когда‑то лежала на плаще под звёздами. Страх — что он разрушит хрупкое равновесие, которое она выстраивала годами.

Она поставила на стол тарелку супа, хлеб, кувшин воды.

— Ешь, — тихо сказала. — Ты ослаб.

Он поднял на неё взгляд, и в этих глазах было столько всего, что Патрисия поспешно отвернулась.

— Спасибо, — ответил он просто.

После того, как первая буря эмоций прошла, наступил странный, тяжелый промежуток — когда люди уже встретились, но ещё не успели разобраться, кем они друг другу стали. Формально всё было ясно: он — отец ребёнка и мужчина, когда‑то обещавший жениться. Она — женщина, которая родила от него дочь и пять лет считала его мёртвым. Но между "формально" и "по‑настоящему" лежала пропасть.

— Ты должен рассказать, что с тобой было, — сказала Патрисия вечером, когда Элоиза уснула в соседней комнате. Они сидели за столом вдвоём, у каждого — по кружке вина. За окном шуршали сосны, в печи тихо потрескивали дрова.

Жак провёл рукой по лицу, как будто пытаясь стереть с него долгие годы.

— Я писал тебе письма, — начал он. — Последнее... помнишь?

— Помню каждое слово, — она едва улыбнулась. — Но потом всё оборвалось.

— Мы сделали вылет над линией фронта, — он говорил медленно, словно заново проживая каждую картинку. — Нас сбили. Машина загорелась. Я чудом дотянул до границы и сел... не знаю, как. Упал бы чуть раньше — в немецкую зону. Чуть позже — вообще не сел бы. А так — оказались в Швейцарии.

Он на мгновение прикрыл глаза.

— Они нас не очень ждали. Нейтральная страна... формально не враги, но и не друзья. Нас собрали, отвезли в лагерь. Сказали: "Вы — интернированные. Останетесь до конца войны". Условия были лучше, чем у пленных у немцев. Кормили, не били без повода. Но... — он улыбнулся криво, — свободы не было вообще. Никакой. Только горы вокруг. Красивые, холодные, чужие.

— Ты пытался... — Патрисия запнулась, — сбежать?

— Несколько раз, — он кивнул. — Нас ловили и возвращали. Швейцарцы были вежливы и упрямы. "Правила есть правила", — повторяли они.

Он сделал глоток вина.

— Я написал тебе, как только смог. Писал через Красный Крест. Не знаю, сколько писем дошло, сколько застряло в дороге. Потом... потом пришли вести из Франции. Про капитуляцию. Про Виши. Про то, что наш сектор под контролем правительства Петэна. Про то, что многие считают нас "преданными союзниками". И письма стали приходить всё реже.

— Я получила только одно, — сказала Патрисия. — Тогда, в начале войны. А недавно... — она вспомнила Жанну и стопку пожёлтых конвертов, — мне принесли остальные. Почти все.

Он поднял голову.

— Остальные?

— Твоя мать прятала их, — в голосе Патрисии прозвучала жёсткость, которую она не пыталась скрывать. — Сначала уничтожала. Потом складывала в ящик. Ваша бывшая служанка забрала их и принесла мне.

Жак побледнел.

— Мама... — он обхватил голову руками. — Господи. Я столько раз думал, почему ты молчишь. Почему ни строчки. Я... я боялся, что ты... — он глотнул, — что ты решила, будто я бросил тебя.

— Я думала, что ты мёртв, — просто ответила Патрисия. — Бумага из министерства, "пропал без вести", пустота. Потом — визит твоей матери.

Он напрягся.

— Она приходила к тебе?

— Приходила, — кивок. — Привезла деньги. Предложила решить "проблему". Или уехать подальше. Сказала, что никакого ребёнка от прачки она не признает.

Он сжал кулаки так, что побелели костяшки.

— Я... убью её, — выдохнул он.

— Не надо, — холодно сказала Патрисия. — Поздно. Всё уже было. Я родила. Я выросла. Я пережила. Твоя мать могла уничтожить письма, но не могла уничтожить... — она посмотрела в сторону двери, за которой спала девочка, — её.

Жак замолчал. Вина давила, как камень на грудь. Он не говорил высоких слов о судьбе и обстоятельствах. Он понимал, что, как бы всё ни сложилось, факт остаётся фактом: она прошла через это одна.

— Я не прошу прощения, — наконец выкроил он. — У меня нет права. Я просто... хочу, чтобы ты знала: я думал о вас каждый день. Там, за колючей проволокой. Каждый день я представлял, какая она родилась. На кого похожа. Как ты её держишь на руках.

— Она родилась в день, когда немцы вошли в Париж. Хороший день для начала жизни, да?

Он ухмыльнулся.

— Из всех возможных — самый упрямый.

— В этом она в тебя.

Они оба одновременно улыбнулись. Улыбка вышла неловкой, робкой, но уже — общей.

Возвращение Жака было не только личным событием. В маленьком мире горной деревни оно стало новостью, которая облетела всех менее чем за сутки.

— Слышала? — шептали на лавке возле магазина. — К Патрисии вернулся тот самый лётчик. Жак Мазель. Живой!

— Столько лет... Говорили, что погиб.

— А он вон откуда — из Швейцарии. Белый господин, небось.

— Да какой там господин. Еле идёт, на костыль опирается. Худой, как жердь.

Кто‑то усмехался: "Вот, значит, не зря она всё ждала". Кто‑то ядовито замечал: "Лишь бы теперь не забрал дочку к своим богачам". Большинство, однако, смотрело с простым любопытством и осторожным уважением — война научила людей ценить тех, кто вернулся с неё живым.

Паскаль узнал о возвращении позже всех — и не от людей, а от собственной дочери. Она отправила мальчишку с запиской: "Папа, приезжай. Очень нужно. Он вернулся". Паскаль, прочитав, сел прямо на табуретку, будто у него вдруг подломились ноги. Потом молча встал, накинул куртку и, не сказав толком ничего соседу по двору, пошёл к телеге.

Дорога в горы никогда ещё не казалась ему такой длинной. Колёса подпрыгивали на камнях, лошадь сопела, а у него в голове крутились только два слова: "Он вернулся". Не образ, не слова, не прошлое — именно он, этот мальчишка, которого он проклинал и за которого молился все эти годы.

Во дворе он увидел их сразу: Жак сидел на скамье у стены, вытянув больную ногу, Элоиза рядом, что‑то оживлённо ему рассказывая. При виде Паскаля девочка вскочила.

— Дедушка!

Он машинально подхватил её, прижал к себе, но взгляд не отрывался от Жака. Тот пытался подняться, опираясь на костыль.

— Не надо, — коротко бросил Паскаль. — Сиди.

Некоторое время они просто смотрели друг другу в глаза. В этом взгляде были годы. "Ты бросил мою дочь". "Я не мог вернуться". "Ты заставил её пройти через ад". "Меня держали под замком". "Она плакала". "Я писал". "Я...". Слова были лишними.

— Мсье Аморетти, — наконец начал Жак, глухо. — У меня нет слов, которыми я мог бы...

— И не надо, — резко оборвал Паскаль. — Слова дешевы. Посмотрим, что ты будешь делать.

Он поставил внучку на землю, шагнул ближе. Жак инстинктивно напрягся, словно ожидая удара. Паскаль заметил эту тень движения и скривился.

— Не бойся. Я стар, чтобы врезать тебе так, как ты заслуживаешь, — сказал он сухо. — И моя дочь... — он перевёл взгляд на дом, — меня не поймёт.

— Папа, — вмешалась Патрисия, появившись на пороге, — не надо.

Он поднял ладонь.

— Я приехал не драться, — продолжил Паскаль, уже спокойнее. — Я приехал понять, что ты собираешься делать. По отношению к ней. К ней, — он кивнул на Элоизу, — и ко мне.

Жак крепче сжал костыль.

— Я... хочу остаться с ними, — произнёс он. — Насколько они сами этого захотят. Я хочу признать дочь официально. Дать ей своё имя. И... если Патрисия... — он замялся, — если она сможет когда‑нибудь меня простить, я хочу всё же стать её мужем. Как и обещал.

Он говорил то, что действительно думал, и Паскаль это чувствовал.

— Десять лет назад, — медленно начал тот, — ты обещал многое. Тогда ты был красивым мальчиком в белом шарфе. Теперь... — он окинул его взглядом, — ты ходишь на костыле и выглядишь на все сорок, хотя тебе едва за двадцать пять. Война с тебя уже взяла своё. Хорошо. Пусть теперь хоть немного отдаст.

Он вздохнул.

— Слушай меня внимательно. Я — человек простой. Бумаг не люблю, но всё же. Элоиза — моя внучка. Я дал ей своё сердце и своё имя. Но она и твоя дочь. Значит, у неё будет два деда, хочешь ты того или нет. Ты хочешь дать ей своё имя? Хорошо. Я не против. Но с одним условием.

— Каким? — насторожился Жак.

— Никаких мраморных лестниц. Никаких "забрать в поместье, а ты, землекоп, сиди в своём сарае", — в голосе Паскаля зазвенел металл. — Она не товар. И не мостик для примирения с твоими родителями. Она будет жить там, где захочет. А расти — там, где ей лучше. Понял?

— Понял, — кивнул Жак. — Я не собираюсь забирать её у вас. Я сам не знаю, куда вернусь... пока.

— К своим, разумеется, — хмыкнул Паскаль. — Там судить и будут.

Он замолчал, потом добавил:

— Я за тебя не просил у Бога. Но он, видать, решил по‑своему. Раз уж привёл, теперь сам и разбирайся.

И протянул Жаку руку.

Тот на секунду замер, потом медленно пожал её. Сильные, грубые пальцы землекопа сжали худую кисть бывшего лётчика. В этом рукопожатии не было ни дружбы, ни прощения. Только договор: "Я даю тебе шанс. Не используй — второй не получишь".

продолжение