часть 1
ДОЧЬ ЛЁТЧИКА
Элоиза родилась 14 мая 1940 года, в тот самый день, когда немецкие войска вошли в Париж. Патрисия рожала в крошечной спальне дома дяди Люсьена, под руками деревенской акушерки — старой мадам Клоэ, принимавшей роды сорок лет и повидавшей всякое.
Роды были тяжёлыми. Патрисия кричала, стиснув зубы, вцепившись в простыни, пока за окном бушевала летняя гроза — словно небо плакало над Францией, над её падением, над всем этим безумием.
— Тужься, девочка, тужься! — командовала мадам Клоэ. — Ещё немного!
И наконец — крик. Тонкий, пронзительный крик новой жизни, ворвавшейся в мир, который трещал по швам.
— Девочка, — объявила акушерка, поднимая крошечное, красное, мокрое существо. — Здоровая. Лёгкие хорошие, слышишь, как орёт?
Патрисия смеялась и плакала одновременно. Мадам Клоэ обмыла младенца, завернула в чистую ткань и положила матери на грудь.
Патрисия смотрела на дочь — на крошечное личико, сморщенное, недовольное, на закрытые глазки, на копну чёрных волос — и чувствовала, как сердце разрывается на части от любви, нежности, боли.
— Элоиза, — прошептала она. — Будешь Элоизой. Как моя мама.
Дядя Люсьен заглянул в комнату, утирая слёзы.
— Красавица, — сказал он хрипло. — Настоящая красавица. Паскаль будет счастлив.
Паскаль приехал на следующий день. Взял внучку на руки — огромные, грубые, исцарапанные руки землекопа — и замер. Смотрел на неё долго, молча. Потом прижал к груди и тихо заплакал.
— Элоиза, — повторил он. — Как моя жена.
Патрисия кивнула.
— Она похожа на него, папа, — прошептала она. — На Жака. Видишь? Глаза... подбородок...
Паскаль ничего не ответил. Только крепче прижал внучку.
Он остался на неделю, помогал дочери, качал Элоизу по ночам, когда та плакала. А потом снова уехал — работа не ждала, война или не война, людям нужна вода.
Но обещал вернуться.
И возвращался. Каждое воскресенье. Без исключений.
Франция капитулировала 22 июня. Страна разделилась на оккупированную зону на севере и формально независимое правительство Виши на юге. Прованс попал в южную зону, но немецкое присутствие чувствовалось везде: на дорогах, в городах, в воздухе, пропитанном страхом и унижением.
Патрисия жила в горах, растила дочь, помогала дяде Люсьену по хозяйству. Кормила Элоизу грудью, пела ей колыбельные, рассказывала сказки. И каждый день смотрела на дочь и видела Жака — его улыбку, его глаза, его упрямый подбородок.
— Твой папа был лётчиком, — шептала она. — Он летал так высоко, что касался облаков. Он был смелым, добрым, красивым. Он любил нас.
Элоиза слушала, глядя на мать огромными тёмными глазами, и улыбалась — беззубой, трогательной улыбкой.
Дядя Люсьен умер в марте сорок первого года. Тихо, во сне, от старости. Его похоронили на деревенском кладбище, под сосной. Патрисия стояла у могилы с Элоизой на руках и понимала: теперь она снова одна.
Паскаль хотел забрать её домой.
— Поедем, — сказал он. — Люди забыли. Прошло время. Элоиза — просто ребёнок. Никто не посмеет...
Но Патрисия знала: не забыли. Никогда не забудут. В маленьком городке всё помнят.
— Я останусь здесь, — сказала она. — В доме дяди. Мне его оставили по завещанию. Мы справимся.
— Одна? С ребёнком?
— Не одна. С тобой. Ты же будешь приезжать?
— Каждое воскресенье, — пообещал Паскаль. — Пока жив.
Так и повелось. Патрисия жила в горах, держала огород, несколько кур, козу. Шила на заказ — монастырь научил её рукоделию. Заказов было мало, денег почти не было, но они выживали. Она и Элоиза. Вдвоём.
Элоиза росла быстро — смышлёная, шустрая, с удивительным для ребёнка вниманием к небу. Стоило над горами показаться маленькому серебристому силуэту самолёта, она бросала всё, выбегала во двор и, задрав голову, следила, пока тонкая белая полоска не растворится в синеве.
— Мама, смотри! — кричала она. — Птичка с железными крыльями!
Патрисия каждый раз вздрагивала, но улыбалась.
— Это самолёт, малышка. На таком летал твой папа.
Сначала слово «папа» давалось ей тяжело. Будто за каждым звуком стоял комок невыраженного рыдания. Но время делало своё дело: боль становилась тупее, привычнее. Она всё так же не верила до конца, что Жак мёртв, — где-то глубоко жила детская, упрямая надежда. Однако жизнь настойчиво требовала от неё другого: не ждать, а жить.
Дом дяди Люсьена стал их крепостью. Небольшое каменное строение цеплялось за склон горы, как старый козёл за жизнь. С одной стороны — крутой подъём, уходящий в сосновый лес, с другой — обрыв, открывающий вид на долину. Весной сюда доносился запах цветущих фруктовых садов, летом воздух был наполнен жаром и звоном цикад, осенью ветер приносил терпкий аромат прелых листьев и дыма.
Патрисия быстро вошла в деревенский ритм. Утро — растопить печь, подоить козу, накормить кур, собрать яйца. Потом — немного шитья: соседки приносили платья на подгонку, иногда просили сшить что-то с нуля. Монастырская школа пригодилась — её аккуратные, ровные строчки ценили. После обеда — огород, вода из родника, хлопоты по дому. Вечер — Элоиза, сказки, пение, штопка.
Иногда по вечерам она выходила к обрыву, садилась на низкий каменный забор и смотрела вниз, туда, где далеко‑далеко синел Прованс. Там были лавандовые поля, там остался отец, там когда‑то был Жак.
— Как ты там, папа? — шептала она. — Как ты там, Жак?..
Ответом был только ветер.
Паскаль держал слово. Каждое воскресенье, как по часам, его фигура появлялась в конце каменистой горной дороги. Сначала видно было только шляпу и большой свёрток за плечами, потом — знакомую походку, слегка прихрамывающую после давней военной раны.
Элоиза бежала к нему навстречу, как маленький вихрь.
— Дедушка!
Он подхватывал её на руки, подбрасывал высоко-высоко так, что у Патрисии сердце замирало, и смеялся своим редким, хрипловатым смехом.
— Ну что, моя пташка? Не забыла старого землекопа?
— Ты не старый! — возмущалась девочка. — Ты сильный! Ты колодцы копаешь!
Паскаль смотрел на неё — и на мгновение забывал всю усталость. Ради этих глаз, ради этого голоса, ради того, чтобы каждое воскресенье слышать её "дедушка!", он был согласен работать до последнего вздоха.
Привозил он всё, что мог: немного муки, кусок сала, иногда бутылку дешёвого вина, для Патрисии — нитки, иглы, лоскуты ткани. А ещё — новости. О войне, о рынке, о соседях.
— В городе немцы почти не показываются, — рассказывал он однажды за ужином. — Наш округ у Виши, тут больше наши жандармы, чем фрицы. Но всё равно — осторожнее. На дорогах посты.
— Говорят, кто‑то ушёл в леса, — тихо вставила Патрисия. — Партизаны.
Паскаль пожал плечами.
— Молодые, горячие. Я своё уже отвоевал. Мне бы вас с Элоизой уберечь.
Он всегда возвращался к одной мысли: защитить. Это стало смыслом его оставшейся жизни — защищать дочь и внучку от голода, от злых языков, от войны, от несправедливости, от собственного прошлого, которое иногда накатывало ночами, как холодная волна.
Элоиза росла любопытной, как котёнок. Её интересовало всё: как корова жуёт жвачку, почему у улитки домик на спине, откуда у грома такой голос, что написано в старой книге на полке.
Она рано научилась читать. В четыре года уже складывала по слогам вывески в деревне.
— Она умная, как ты, — говорил он Патрисии. — Ей бы учиться.
Учиться? Мысль была сладкой и страшной одновременно. Школа была внизу, в долине. Там — люди. Там вопросы.
— Я сама многому её научу, — отвечала Патрисия.
Соседки шептались: "Умная, как и мать. Та тоже не дура". Иногда звучали и другие слова, менее приятные. Но в горной деревне было проще: здесь людей больше интересовало, кто сколько сена заготовил, чем кто от кого родил.
Внизу, в долине, всё было иначе.
В один из воскресных приездов Паскаль привёз новости, от которых у Патрисии заныло сердце.
— Мазели, — сказал он, отодвинув пустую тарелку, — всё ещё живут в своём поместье. Торговля у них идёт, хотя война, говорят, сильно бьёт по ценам. Немцы тоже кушать хотят.
— Они... — Патрисия с трудом заставила себя спросить, — они не спрашивали обо мне?
Паскаль усмехнулся — безрадостно.
— Они сделали вид, что тебя не существует. Для них ты как сор, который ветер унёс. Разве что старые сплетницы вспоминают иногда: "Помните, как дочь землекопа..." — он махнул рукой. — Не слушай. Всё равно.
Не всё равно. Внутри что‑то кольнуло. Когда‑то она ходила по тем же улицам с поднятой головой, смеялась, несла отцу обед, чувствовала на себе скрытые взгляды — но тогда они были любопытными, а не осуждающими. Всё изменилось.
Иногда по ночам ей снился тот дом — Мазели, с мраморными лестницами, с жёстким взглядом мадам Мазель, с молчаливым, тяжёлым присутствием месье Мазеля. И она, Патрисия, стояла на пороге с ребёнком на руках и кричала: "Это ваш внук! Ваш! Как вы смеете его отвергать?"
Но во сне ей никто не отвечал.
продолжение