Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
«ФениксНistory»

Помещиков на штыки: месть сыновей за поруганых отцов и матерей в 1917 году

Я родился в деревне под Тулой, в семье, где из поколения в поколение передавалась одна и та же участь: сначала крепостное ярмо, потом — батрацкая доля. Мой дед был крепостным у помещика Волкова. Отец вспоминал, как дед рассказывал о том, что барин мог продать семью, разлучить родителей с детьми, наказать плетьми за малейшую провинность. Когда в 1861 году объявили «волю», все думали — наконец‑то свобода! Но что вышло? Отец говорил: «Освободили нас, Пётр, да не до конца. Землю дали, да с выкупом на 49 лет. А пока платишь — всё равно барину служишь. Отрезал он лучшие земли себе — „отрезки“ назвал. А нам — глину да камни». Мы с братьями с малых лет работали на помещичьих полях. Батрачили за кусок хлеба. Помню, как в 12 лет впервые увидел усадьбу Волкова: каменный дом с колоннами, сад, конюшни. А рядом — наши избы, крытые соломой, где зимой продувало так, что вода в ведре замерзала. К 16 годам я понял: так жить нельзя. В деревне было тесно, земли не хватало. Нас семеро детей, а надел — как

Я родился в деревне под Тулой, в семье, где из поколения в поколение передавалась одна и та же участь: сначала крепостное ярмо, потом — батрацкая доля.

Матросы и помешик
Матросы и помешик

Мой дед был крепостным у помещика Волкова. Отец вспоминал, как дед рассказывал о том, что барин мог продать семью, разлучить родителей с детьми, наказать плетьми за малейшую провинность. Когда в 1861 году объявили «волю», все думали — наконец‑то свобода! Но что вышло?

Отец говорил:

«Освободили нас, Пётр, да не до конца. Землю дали, да с выкупом на 49 лет. А пока платишь — всё равно барину служишь. Отрезал он лучшие земли себе — „отрезки“ назвал. А нам — глину да камни».

Мы с братьями с малых лет работали на помещичьих полях. Батрачили за кусок хлеба. Помню, как в 12 лет впервые увидел усадьбу Волкова: каменный дом с колоннами, сад, конюшни. А рядом — наши избы, крытые соломой, где зимой продувало так, что вода в ведре замерзала.

К 16 годам я понял: так жить нельзя. В деревне было тесно, земли не хватало. Нас семеро детей, а надел — как ладонь. Пошли слухи, что в городе можно заработать. Я подался в Тулу, потом в Москву, но везде одно и то же: барин в кафтане или фабрикант в цилиндре — всё равно хозяин, а ты — раб.

В 1914 году меня призвали на флот. Матросом на Балтике. Там я впервые услышал слова, которые перевернули мой мир: «революция», «равенство», «земля — крестьянам». Товарищи по команде, такие же, как я, — из деревень, из рабочих слободок, — читали листовки, обсуждали, как свергнуть тех, кто веками нас давил.

Помню, как один старый матрос, бывший крестьянин из-под Рязани, сказал:

«Пётр, ты думаешь, царь да дворяне — они нас за людей считают? Нет. Для них мы — скот. Пока мы терпим, они будут жить в дворцах, а наши дети — голодать».

Первая мировая стала последней каплей. На фронте гибли наши, а в тылу помещики жировали. Письма из деревни приходили страшные: хлеба не хватает, мужиков забрали на войну, барин снова поднял оброк — «на нужды армии», скот у крестьян отбирали.

Я видел, как офицеры — сплошь дворяне — жили в тепле, пили вино, играли в карты, пока мы мёрзли в окопах. Однажды, в 1916‑м, наш капитан, барон какой‑то, отчитал матроса за то, что тот «недостаточно почтительно» отдал честь. Приказал дать ему 25 плетей. Тогда я понял: пока эти люди у власти, ничего не изменится.

В феврале 1917‑го всё взорвалось. Мы, матросы Кронштадта, вышли на улицы. Кричали: «Долой царя!», «Землю — крестьянам!», «Фабрики — рабочим!». Я помню тот день, как вчера: солнце, снег тает, а воздух гудит от голосов тысяч людей. Мы шли с красными флагами, и каждый знал: это наш шанс.

Когда большевики взяли власть в октябре, я вернулся в родную деревню. Не один — с отрядом таких же, как я. Мы пришли не грабить — мы пришли забирать то, что нам принадлежало по праву.

Усадьба Волкова стояла, как и прежде, — величественная, холодная. Но теперь всё было иначе. Мы с товарищами вошли во двор. Крестьяне, которые ещё вчера кланялись барину, теперь стояли с вилами и топорами.

Помещик Волков, седой, трясущийся, вышел на крыльцо:

«Что вы делаете, мужики? Это же грабёж!»

Я подошёл к нему и сказал:

«Грабёж? Нет, барин. Это справедливость. Ты сто лет грабил нас — теперь мы забираем своё».

Мы сожгли бумаги о выкупных платежах. Разделили землю поровну — каждому по наделу, как обещали большевики. Скот, инвентарь — всё пошло в общий котёл. Усадьбу отдали под школу для деревенских детей. Пусть учатся, чтобы их дети уже не знали, что такое батрачество.

Сейчас я служу в Красной гвардии. Мы идём по деревням, помогаем организовывать комитеты бедноты, объясняем, что теперь власть — наша. Иногда мне снится, как дед, которого я никогда не видел, смотрит на меня и кивает: «Правильно, внук. Наконец‑то».

Я знаю, что борьба не закончена. Где‑то ещё прячутся помещики, офицеры, кулаки. Но мы не отступим. И когда мои дети спросят: «Папа, а как ты жил до революции?», я отвечу:

«Сынок, до революции я был батраком. А теперь я — хозяин своей судьбы».
-2