Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Высоцкий, Есенин и Пушкин встретились в междумирье

Междумирье - гиперпространство, куда гипотетически переходит сознание, после физического угасания тела. Оно может принять любые формы и образы. Иногда сознания пересекаются друг с другом, чтобы получить новый метафизический опыт. В Междумирье никогда не бывает ни весны, ни осени. Там всегда царит тот уютный, слегка меланхоличный вечерник час, когда за окном уже темно, но спать еще рано. Для каждого здесь свои декорации. Под каждую думу своё пространство. На стенах — выцветшие обои в цветочек, над столом — абажур с бахромой, а в углу надрывно, как астматик, гудел холодильник «ЗИЛ». За окном клубился серый туман вечности, но внутри было тепло. За покрытым клеенкой столом сидели трое. Александр Сергеевич Пушкин нервно барабанил длинными ногтями по столу, изредка поправляя бакенбарды. Сергей Александрович Есенин, подперев золотую голову руками, меланхолично смотрел на соленый огурец. Владимир Семенович Высоцкий, хмурясь, настраивал свою семиструнную гитару, зажав в углу рта незажженную п

Междумирье - гиперпространство, куда гипотетически переходит сознание, после физического угасания тела. Оно может принять любые формы и образы.

Иногда сознания пересекаются друг с другом, чтобы получить новый метафизический опыт.

Где-то за границей Вселенной

В Междумирье никогда не бывает ни весны, ни осени. Там всегда царит тот уютный, слегка меланхоличный вечерник час, когда за окном уже темно, но спать еще рано.

Для каждого здесь свои декорации. Под каждую думу своё пространство. На стенах — выцветшие обои в цветочек, над столом — абажур с бахромой, а в углу надрывно, как астматик, гудел холодильник «ЗИЛ». За окном клубился серый туман вечности, но внутри было тепло.

За покрытым клеенкой столом сидели трое.

Александр Сергеевич Пушкин нервно барабанил длинными ногтями по столу, изредка поправляя бакенбарды. Сергей Александрович Есенин, подперев золотую голову руками, меланхолично смотрел на соленый огурец. Владимир Семенович Высоцкий, хмурясь, настраивал свою семиструнную гитару, зажав в углу рта незажженную папиросу.

В центре стола возвышалась запотевшая бутылка водки «Поэтическая. 40 градусов чистого вдохновения», нарезанное ломтиками сало, бородинский хлеб и миска с квашеной капустой. Огромная тарелка красных раков красовалась на краю стола. На стене весел плакат со стихами из известной песни.

— Ну что, творцы, — хрипло произнес Высоцкий, откладывая гитару. — По маленькой? За тех, кто там, внизу, еще пытается рифмовать глаголы?

Пушкин изящным жестом пододвинул свой граненый стакан.

— Отчего же не выпить, mon ami. Наливай. Скука здесь смертная. Ни дуэлей, ни карточных долгов, ни Натали. Даже царя нет, чтобы ему дерзить.

Есенин вздохнул так глубоко, что пламя свечи на столе дрогнуло.

— Эх, Саш… Чего тебе дуэли? Крови мало пили? Я вот на березки бы сейчас посмотрел. На рябину костром горящую… А тут — обои отклеиваются.

— Сережа, не скули, — отрезал Высоцкий, разливая прозрачную жидкость по стаканам. — Я вчера к Окну Эфира ходил. Ну, тому, через которое в двадцать первый век заглядывать можно. Посмотрел я на их березки. И на людей посмотрел. Выпили, братцы.

Они чокнулись. Выпили не морщась, как могут пить только русские поэты в посмертии. Есенин захрустел огурцом, Пушкин аккуратно взял кусочек черного хлеба.

— И что же там, в грядущем? — поинтересовался Александр Сергеевич, промокая губы кружевным платком. — Просвещение цветет? Науки юношей питают? Мои стихи, полагаю, еще в чести?

Высоцкий усмехнулся, достал спички и наконец прикурил.

— Твои-то в чести, Сергеич. Из тебя вообще икону сделали. Только вот мир… Спятил мир, господа. Окончательно и бесповоротно.

— Да ну? — встрепенулся Есенин. — Война опять? Революция?

— Хуже, Сережа. Эпоха потребления. Они теперь не за идеи убивают, а за ширпотреб. Называется "Черная пятница" или "сезоны скидок". Покупают, покупают и покупают, а чего толком не знают.

Пушкин приподнял бровь.

— Черная пятница? Это какой-то новый масонский заговор? День траура?

— Это день, когда люди бегут в огромные торговые ряды и дерутся за телевизоры, — терпеливо объяснил Высоцкий. — Телевизор — это такой ящик с картинками. Причем у них у всех уже есть по два ящика, но им нужен третий, потому что он на дюйм шире.

— Какая пошлость, — поморщился Пушкин. — А как же любовь? Страсти? Поэзия тайных встреч? Что они там в этом ящике разглядеть-то могут? Реальная жизнь куда ярче!

Высоцкий затянулся и выпустил кольцо дыма под абажур.

— Любовь теперь в телефоне, Сергеич. У них есть такая штука — «Тиндер». Представь себе каталог борделя, только там все: и графини, и крестьянки. Сидит человек на унитазе, водит пальцем по стекляшке: эту хочу, эту не хочу. Если обоюдно совпало — идут пить кофе. Кофе пьют без кофеина, молоко туда льют без коровы, из овса выжатое. Реальная жизнь никому не нужна.

Есенин поперхнулся водкой.

— Из овса?! Кофе? Корову-то за что обидели?!

— Экология, Серый. Они теперь коров боятся. Говорят, коровы пукают и атмосферу портят. Поэтому они едят мясо из сои, пьют пиво без алкоголя и любят друг друга без обязательств.

Пушкин расхохотался, откинувшись на спинку стула.

— Mon Dieu! Пиво без алкоголя — это же как квас смешанный с водой! Нет, Володя, ты шутишь. Не мог русский человек до такого докатиться. А дуэли? Как они защищают свою честь?

— О, честь теперь защищают сурово, — усмехнулся Высоцкий. — У них это называется «культура отмены». Вот представь, Александр: Дантес назвал тебя обидным словом. Ты не берешь пистолет. Ты идешь в «Твиттер» — это такой забор всемирный, где все пишут. И пишешь: «Дантес — абьюзер и токсичный человек». И всё. С Дантесом никто не разговаривает, его не зовут на балы, он теряет работу и плачет у психотерапевта.

Пушкин замер, переваривая услышанное.

— То есть… убивать не надо? Просто написать жалобу на заборе, и общество само его сожрет? — он потер подбородок. — Знаешь, в этом что-то есть. Сколько бы хороших людей выжило. С другой стороны — какая скука! Ни запаха пороха, ни крови на снегу. Мелочно это как-то. По-канцелярски.

— А я тебе говорю, души в них не осталось! — ударил кулаком по столу Есенин. — В пластмассу всё одели! Я вчера тоже в Окно смотрел. Идет девка по улице Москвы. Губы — во! — он показал руками размеры приличного вареника. — Как будто ее пчелы искусали. Волосы крашеные-перекрашеные. На ногах порты дырявые, на коленях прорехи зияют. Я уж расплакаться хотел, думаю — бедная сиротка, милостыню просит! А мне говорят: эти порты рваные тысячу ихних «долларов» стоят! Бренд, говорят!

Есенин схватил бутылку и щедро плеснул себе еще, игнорируя стопки, прямо в стакан из-под чая.

-2

— Я, — кричал Сергей Александрович, — в лаптях ходил, потому что жрать нечего было! У меня портки от нищеты рвались! А они за дырки деньги платят! Безумцы!

— И не говори, Сережа, — кивнул Высоцкий. — Они вообще за пустоту любят платить. Слышали про метавселенную? Люди покупают виртуальные кроссовки. То есть кроссовок нет. Их нельзя потрогать, в них нельзя наступить в лужу. Это просто картинка. И они платят за нее цену хорошего коня. А еще они покупают там виртуальную землю.

Пушкин медленно опустил недоеденный кусок хлеба.

— Виртуальную землю? То есть имение, которого нет? Крестьян там, полагаю, тоже нет?

— Нет. Только пиксели...воображаемая земля.

— И они не бунтуют? — глаза Пушкина загорелись научным интересом. — Поразительно! Идеальная Россия! Продал несуществующий лес несуществующему купцу, пропил виртуальные деньги и лежишь себе на диване в реальной хрущевке. Гениально!

— Зря смеешься, Сергеич, — помрачнел Высоцкий. — У них там с творчеством беда. Поэтов настоящих почти не осталось. Теперь музыку пишут алгоритмы. Нейросети.

— Нейро-что? — нахмурился Есенин.

— Машина. Железка с проводами. Ей говорят: напиши песню про любовь, чтобы слезу прошибало, и чтобы бит качал. Она за секунду выдает текст, подбирает ноты. И миллионы это слушают.

В комнате повисла тяжелая тишина. Только холодильник «ЗИЛ» вдруг надрывно дернулся и затих, словно тоже испугался.

Пушкин побледнел. Его африканские корни выдали себя гневным блеском в глазах.

— Машина? Пишет стихи? — тихо переспросил он. — Но разве машина знает, как холодеет внутри, когда она проходит мимо, не подняв глаз? Разве машина может метаться по комнате до утра, комкая бумагу, потому что слово «кровь» рифмуется с «любовь», но звучит так пошло, что хочется застрелиться?!

— Машина знает, что слово «любовь» и слово «кровь» дают максимальный охват аудитории, — хмыкнул Высоцкий. — Она высчитывает это математически. У них теперь главное слово — «хайп». И «трафик». Если ты страдаешь тихо — ты лузер. Твое страдание должны увидеть подписчики.

— Подписчики? — Есенин вытер рот рукавом. — Это кто? Крестьяне приписные?

— Это люди, которые смотрят на тебя через экран ящика или коробочки, в которой двигается изображение. Ты можешь плакать на камеру, и если свет выставлен правильно, тебе поставят «лайк» — сердечко нажмут. И чем больше сердечек, тем больше тебе заплатят производители того самого овсяного молока, чтобы ты его в кадре пил.

Есенин закрыл лицо руками.

— Господи… Какая страшная, холодная пустота. Раньше хоть топились от неразделенной любви в омуте. А теперь что? Удаляют друг друга из друзей?

— В точку, Сережа, — кивнул Высоцкий. — Они живут в аквариуме. Изображают счастье. Фотографируют еду, прежде чем ее съесть. Выставляют напоказ каждый шаг. А по ночам глотают антидепрессанты, потому что внутри — черная дыра. У них есть всё: можно в любую точку мира улететь за часы, можно любую книгу прочесть, нажав кнопку. Но они одиноки так, как мы с вами никогда не были.

Пушкин задумчиво повертел в руках пустую стопку. На его лице больше не было ироничной улыбки. Он смотрел куда-то сквозь клеенку, сквозь время.

— Знаете, господа, — медленно произнес Александр Сергеевич. — Я ведь сначала смеялся. А теперь мне их жаль.

— Жаль? — буркнул Есенин. — Зажрались они!

— Нет, Сережа, ты не понимаешь, — Пушкин подался вперед. — Вообрази себе: мы страдали от реальных вещей. От холеры, от ссылок, от цензуры, от пули, от петли. Наша боль была осязаема, как этот черный хлеб. А они живут в раю, который сами же построили, но этот рай сделан из картона. Они покупают рваные штаны не от безумия. Они покупают их, чтобы почувствовать себя живыми. Чтобы сымитировать настоящую жизнь, ту самую, где штаны рвутся в драке или в поле!

Высоцкий внимательно посмотрел на Пушкина и одобрительно кивнул. — Продолжай, Сергеич. Хорошо стелешь.

— Они едят соевое мясо, потому что боятся смерти и хотят спасти природу, но сами оторваны от нее настолько, что природа для них — это картинка в телефоне. Они выставляют свою жизнь напоказ, потому что отчаянно ищут подтверждения: «Я существую! Посмотрите на меня, поставьте мне этот ваш… лайк, иначе я растворюсь в небытии!» Машины пишут для них стихи, потому что сами они разучились выражать свои чувства. Они заперты в золотой клетке изобилия.

Пушкин налил всем по второй. Движения его были точны и торжественны.

— Мы искали смысл жизни в борьбе и любви. А им даже бороться не с чем. Все их войны — в комментариях на заборах. Вся их любовь — смахивание пальцем. Это величайшая трагедия двадцать первого века, господа. Трагедия сытого, безопасного и абсолютно бессмысленного существования.

Есенин шмыгнул носом и взял стопку. — Хорошо сказал, кучерявый. До слез проняло. Выходит, мы-то посчастливее будем? Хоть и в петлю, хоть и на дуэль… зато по-настоящему.

— Выходит, так, — Высоцкий поднял свой стакан. — Знаете, ребята. Я ведь когда туда смотрю, мне иногда хочется гитару взять, выйти на их Красную площадь и заорать дурным голосом. Так, чтобы у них эти их «айфоны» из рук повыпадали. Чтобы они вздрогнули. Чтобы проснулись.

— Не услышат, — грустно улыбнулся Пушкин. — Скажут: «Какой интересный перформанс.

— И всё же, — Высоцкий упрямо сжал челюсти. — Душа человеческая — она ведь никуда не делась. Она просто завалена мусором. Этим самым потреблением. Брендами, пикселями, фальшивыми улыбками. Но она там есть. Под слоями пластика она воет и мечется. Потому им и нужны антидепрессанты. Если болит — значит, еще живая.

Он чокнулся с классиками.

— За тех, кто живет в пластмассовом мире, но все еще способен плакать от настоящих стихов. А такие там есть. Я видел. Они ночами читают тебя, Сережа. И тебя, Сергеич. И мои хрипы слушают. Машина напишет идеальный ритм, но она не заставит сердце замереть так, как делает оборванная струна.

— За души, — коротко сказал Пушкин.

— За Русь, хоть и соевую, — вздохнул Есенин.

Они выпили. Есенин закусил квашеной капустой, жмурясь от удовольствия. Пушкин аккуратно протер губы платком и улыбнулся, глядя на Высоцкого.

— Володя, а скажи мне… этот твой «Тиндер»… Там, говоришь, можно просто портреты смотреть и выбирать?

Высоцкий расхохотался своим знаменитым раскатистым смехом, от которого зазвенели стаканы.

— Эх, Александр Сергеевич! Кобель ты всё-таки императорский. Никакая вечность тебя не исправит!

— Я поэт! — гордо вскинул голову Пушкин. — Я должен изучать нравы! Исключительно в исследовательских целях!

Есенин махнул рукой и потянулся к гитаре Высоцкого.

— Да ну вас с вашими девками искусственными. Володь, покажи аккорд. У меня тут строчка родилась про трактор и электронную березу…

Холодильник «ЗИЛ» снова натужно заурчал. В междумирье время не имело значения. За окном все так же клубился туман вечности, но на советской кухне трое бессмертных продолжали свой разговор.

Им было хорошо. Им не нужно было ничего покупать, чтобы чувствовать себя живыми. У них была водка, соленые огурцы и вечность впереди. А сумасшедший двадцать первый век пусть крутится дальше в своем колесе потребления. В конце концов, рано или поздно, устав от овсяного молока и виртуальных кроссовок, каждый человек все равно открывает томик стихов, чтобы вспомнить, как звучит его собственная душа.

Спасибо за внимание!