Мне уже сорок два, и я работаю медсестрой в самой обычной городской больнице. Сына моего Мишей зовут. Ему только одиннадцать стукнуло. Два года назад его грузовик сбил — за мячом побежал на дорогу, дурачок. Врачи тогда сказали: «Ходить не будет». Я им не поверила. До сих пор не верю, если честно. Знаю, что встанет, что мы справимся.
Но деньги на ту операцию в Корее — за всю жизнь не накопить столько. Квартиру нашу, хрущёвку тесную, никто за нормальную цену не возьмёт, кредит в банке не дадут — кому нужна медсестра с больным ребёнком? Подруги и знакомые могут одолжить тысяч тридцать-сорок, ну от силы пятьдесят, не больше. А моя зарплата — смех один, прожить бы на неё. Поэтому после основной смены я остаюсь мыть полы в том же отделении. Миша ждёт меня дома один, сам ужин разогревает, уроки делает. Он уже не маленький, но когда я задерживаюсь допоздна, всё равно не засыпает, пока не услышит, как ключ в замке поворачивается. А потом, бывает, скажет: «Мам, а я сегодня опять во сне в футбол играл. И гол забил, представляешь?» И смотрит на меня так, что сердце просто разрывается на части. Спрашивает: «Я ещё когда-нибудь буду играть по-настоящему или уже никогда не смогу?» А я не знаю, что ему ответить. Только улыбаюсь, глажу по голове, говорю: «Конечно, будешь, родной. Обязательно будешь. Я что-нибудь придумаю, ты же меня знаешь». А сама вечером на кухне плачу тихонько в тряпку, чтобы он не услышал, чтобы не увидел, как мама по ночам убивается.
И вот однажды вызывает меня пациент из триста седьмой палаты. Владимир Сергеевич его зовут. В больнице его недолюбливают — слишком много требует, голос резкий, взгляд колючий, слова поперёк не скажи. Врачи говорят: «Терминальная стадия, терапия уже бесполезна, только поддержка и дожитие». Бывший композитор, когда-то очень известный. Жена у него умерла лет десять назад, детей нет, из родных — никого. Денег — куча, да какой от них толк, когда жить осталось всего ничего, месяцы, а то и недели.
— Елена, у меня к вам деловое предложение, — говорит он мне, и смотрит так, будто я уже должна согласиться, иначе просто дура. — Вы же в курсе, врачи меня вообще со счетов списали, доживать отправили.
Я кивнула. Конечно, знаю. У нас в отделении все про это знают.
— Хотят в какую-то дорогую клинику меня сплавить, подальше с глаз долой. Там меня доить продолжать будут, соки высасывать. Глупости всё это, сплошное шарлатанство. Думают, раз у старика деньги водятся, он их просто так выбрасывать станет, как последний дурак.
— Ну, вообще-то это одна из лучших клиник в городе, — осторожно заметила я, хотя уже поняла, что он не тот человек, которого можно в чём-то переубедить. — Может быть, там всё же помогут.
— Да как они помогут, если помочь уже никак невозможно? — отрезал он жёстко, даже с какой-то злостью. — Ты посмотри на меня: я уже одной ногой в могиле стою. А теперь слушай внимательно, что я тебе скажу. Я предлагаю тебе пойти ко мне домой сиделкой. Будешь делать всё то же самое, что и здесь делаешь. Только платить я буду гораздо больше, поверь. А тебе ведь деньги нужны, это сразу видно.
Он попал в самую точку. У меня аж дыхание перехватило от того, как он легко и грубо вскрыл мою боль.
— Сына на ноги хочешь поставить или так и будешь его задаром лечить? — добавил он, прикрыл глаза и поморщился от боли — видимо, прихватило внутренности.
«Да что тут раздумывать-то? — пронеслось у меня в голове. — Предложение как предложение, выбирать не приходится». Я вздохнула и ответила:
— Ох, даже не знаю, что вам сказать... Надо подумать.
— Вот я тебе и предлагаю самый хороший вариант из всех возможных. И не спорь, и не тяни. Жить мне, сам понимаешь, недолго осталось, так что времени у нас с тобой в обрез.
— Не говорите так, — вырвалось у меня по привычке, как я всегда говорю своим пациентам, когда они начинают о смерти. — Всё у вас ещё будет хорошо, вот увидите.
— Ну что ты всё о плохом да о плохом, — усмехнулся он невесело, даже с какой-то горькой иронией. — У меня выписка послезавтра. Так вот, хочу, чтобы именно ты продолжила за мной ухаживать. На дому.
— А почему именно я, если не секрет? — спросила я с искренним любопытством. В отделении медсестёр хватает, некоторые работают здесь гораздо дольше меня, и опыта у них побольше будет.
— Рука у тебя лёгкая, — буркнул он и тут же отвернулся к стене, давая понять, что разговор окончен и обсуждать тут больше нечего.
Вечером я сидела на кухне и мучилась сомнениями. С одной стороны — чужой мужик, характер тяжелейший, неизлечимо болен, и неизвестно, чего от него ждать. Переезжать к нему в дом с Мишей? Это же рискованно, мало ли что. А с другой — деньги. Большие деньги, какие мне нигде не заработать. Как раз те, которых так не хватает на операцию. Я полезла в телефон, набрала его фамилию в поисковой строке. Владимир Сергеевич Зарецкий — композитор, больше сорока лет творческой работы, сотрудничал с известнейшими оркестрами, писал музыку к кинофильмам. Нашлись старые интервью, чёрно-белые фотографии в молодости — красивый, энергичный, с живыми, умными глазами. Ни одной жалобы от пациентов, ни одного скандала. Просто сложный человек, каких в нашей больнице много, ничего особенного.
«Мужик как мужик, — решила я в конце концов, закрывая телефон. — Умирает один, никого у него нет, денег полно. Хочет, чтобы за ним ухаживали достойно, по-человечески. А мне и терять-то, по сути, нечего». Я набрала его номер.
— Владимир Сергеевич, это Елена. Я согласна на ваше предложение.
— Послезавтра чтобы без опозданий, — только и ответил он своим командирским тоном и бросил трубку.
Мы переехали. Особняк оказался таким, что я подобные только по телевизору в каких-то сериалах видела. Лестница с коваными перилами, антикварная мебель, огромное пианино в гостиной, картины на стенах. Для нас с Мишей оборудовали комнату на первом этаже, прямо рядом с кухней — чтобы ребёнку не пришлось по лестницам лазать, коляску туда-сюда таскать. Владимир Сергеевич велел размещаться как удобно и сразу же поднялся к себе в спальню, даже не попрощавшись. Прислугу, как я потом поняла, он распустил ещё полгода назад, когда понял, что болезнь серьёзная и неизлечимая. Зачем людям смотреть, как он потихоньку доживает и гаснет? Повар и домработница получили расчёт и уехали. Теперь всё хозяйство на мне одной держалось.
— Я, конечно, справлюсь, — сказала я сыну, когда мы раскладывали вещи по шкафам и полкам. — За такие деньги я готова не только ухаживать, но и готовить, и убирать, и даже газон стричь, если понадобится. И если бы этот Владимир Сергеевич велел мне поклеить обои во всех комнатах — я бы и обои поклеила без вопросов.
Миша молчал, но я чувствовала, что ему не нравится этот дом. Слишком большой, слишком холодный, чужой. И этот старик наверху, который иногда кричит на маму так, что стены дрожат. Я видела, что сын переживает, но не знала, как его успокоить. Пообещала ему, что мы здесь не задержимся надолго. Что накопим нужную сумму на операцию — и сразу же уйдём. Сама в это не очень верила, но что ещё оставалось делать? Надо было как-то поддержать ребёнка.
Характер у Владимира Сергеевича оказался — не дай бог никому.
Однажды я зашла к нему в спальню с таблетками и стаканом воды, а он как заорёт, аж я вздрогнула:
— Да к чёрту твои таблетки, не буду я их пить, ничего они мне не делают! Убирайся отсюда вон!
Я спокойно поставила стакан на тумбочку возле кровати и сказала ровным голосом, без тени обиды или испуга:
— Владимир Сергеевич, ну не вредничайте, пожалуйста. Вам нужно пить лекарство строго по часам, три раза в день. Если будете отказываться — опять ноги и голова разболится, а вам же хуже станет.
— Ну и пусть болит! Какая теперь разница, как умирать? — огрызнулся он и демонстративно отвернулся к стене, поджав губы. — Всё равно уже конец жизни вижу, чего тянуть.
Тогда я присела на стул рядом — точно так же, как делала в больнице, когда он начинал капризничать и срываться на медперсонале. И сказала ему то, что всегда говорила самым тяжёлым, самым отчаявшимся пациентам:
— Когда этот самый конец настанет — никто из нас не знает, ни вы, ни я, ни ваши профессора. А наше дело с вами маленькое: жить свою жизнь, бороться как умеем и не роптать на судьбу. А чтобы легче жилось и ничего не болело — нужно делать, что врачи говорят, а не спорить с ними.
— Толку-то от твоих врачей? — проворчал он, но уже заметно тише, почти миролюбиво. — Сказали же прямо: всё, отжил свой век, пора и честь знать.
— А вы не слушайте их, этих врачей. Они, знаете, тоже иногда ошибаются, никто не застрахован. Просто делайте, что положено, и верьте в себя немного. Давайте, примите таблетки, пожалуйста.
— Ну какая же ты... — он наконец повернулся ко мне лицом, и в глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. — Не отстанешь ведь, пока своего не добьёшься, да? Эй, давай сюда свои таблетки, отцепись только.
— Вот и хорошо, вот и славно. И воды побольше пейте, это полезно.
После каждого такого разговора он ужасно уставал. Откидывался на подушки, закрывал глаза тяжелыми веками, и казалось, вот-вот заснёт прямо посреди дня. Но потом вдруг вспоминал что-то важное и снова начинал командовать, отдавать распоряжения. Однажды речь зашла о футболе.
— Сыну своему передай, чтобы потише свой дурацкий футбол смотрел, — буркнул он недовольно. — Орёт на всю гостиную, мне спать не даёт. Устроили тут мне стадион, понимаешь.
Я извинилась, пообещала, что Миша теперь будет сидеть как мышка, ни звука не проронит. А сама подумала: «Он заметил. Он вообще знает, что Миша там, внизу, телевизор смотрит. Значит, слушает, значит, не безразлично ему».
С едой выходила та же история. «Пересолено! Недосолено! Пережарено! Недожарено!» — каждую тарелку сопровождал таким разбором, будто рецензию на музыкальное произведение писал. И каждый раз очищал до последней крошки, до блеска. Я быстро поняла: ворчит по привычке, не со зла совсем. Просто человек привык к идеальному порядку во всём — и в музыке, и в еде, и в жизни. А платил он исправно, всегда вовремя, иногда даже неожиданно накидывал сверху, без всяких объяснений. И Мишу не обижал — когда сын выезжал в коридор на своей коляске, Владимир Сергеевич прикрывал дверь спальни, чтобы не раздражаться на лишний шум, но ни разу не накричал на ребёнка, не велел ему убираться с глаз долой.
Миша это чувствовал по-своему, но всё равно переживал за меня.
— Мам, а почему он всё время такой злой? — спросил он как-то вечером, когда я укладывала его спать. — Утром злой, днём злой, вечером злой. Всё ему не так, всё не то. Я бы давно встал с этой коляски и пошёл к нему, сказал бы всё, что я о нём думаю, чтобы отстал от тебя. Только не могу тебя защитить сейчас. Прости меня, мам.
— Не переживай ни о чём, ещё обязательно защитишь, когда встанешь, — я погладила его по голове, по мягким волосам, и постаралась улыбнуться как можно увереннее. — Всё у нас будет хорошо, вот увидишь. А он на самом деле не злой, просто характер у него такой — сложный, неудобный. Плюс болезнь добавляет, понимаешь? Никто не любит болеть. И знаешь, он же композитор, творческий человек. А творческие люди все очень сложные, как твоя бабушка была.
— Бабушка не была злюкой, — насупился Миша. — Бабушка добрая была, я её отлично помню. Она меня мороженым всегда кормила и сказки рассказывала.
— Вот и он добрый, просто прячет это всё глубоко внутри, стесняется показывать. Ты просто присмотрись к нему получше.
Миша присматривался, но пока не видел ничего, кроме ворчания и недовольства. Зато я видела, как дрожат руки у Владимира Сергеевича, когда он думает, что никто за ним не наблюдает. Как он подолгу, часами смотрит в одну точку на потолке, о чём-то своём думая, тоскуя по прошлому. Мне было его по-настоящему жаль, и я ничего не могла с этим чувством поделать. Иногда я задерживалась в его спальне дольше, чем требовалось по инструкции. Подолгу разговаривала с ним, уговаривала выпить ещё стакан воды, съесть хотя бы пару ложек супа. Он ворчал, огрызался, но в конце концов слушался и делал, что я прошу. И мне всё чаще казалось, что я нужна ему не просто как сиделка, которая приносит таблетки и меняет постельное бельё.
Шли недели, складываясь в месяцы. Мы потихоньку копили на операцию. Нашлись покупатели на нашу старую квартиру — правда, отдали за неё сущие копейки, но хоть что-то, не ноль. Я считала, пересчитывала, и каждый раз выходило, что нужной суммы всё равно не хватает. Корея снова подорожала. Я узнала об этом неожиданно утром, когда проверяла почту на телефоне. Стояла посреди кухни с телефоном в руке и не знала, что делать дальше. Те деньги, что я получу от продажи квартиры и от Владимира Сергеевича за полгода работы — всё равно не хватало. А Миша ждал. Он спрашивал: «Мам, а мы скоро поедем в эту вашу Корею?» — а я улыбалась и говорила: «Скоро, родной, совсем скоро», и сама в это уже почти не верила.
В тот вечер Миша заснул рано. Я вышла из его комнаты, тихонько притворила дверь и прошла в гостиную. Долго стояла у окна, смотрела на тёмный сад за стеклом, но ничего не видела перед собой. Слёзы давно высохли, глаза болели. Внутри осталась только гулкая пустота, горькая досада и какая-то дикая, выматывающая до костей усталость. Неужели от этих проклятых бумажек — от денег — зависит жизнь моего собственного ребёнка? Неужели я ничего не могу сделать, чтобы их достать?
Я повернулась и увидела пианино. Огромное, чёрное, лакированное, стоящее в углу как живое существо.
Я не играла много лет. Сначала было некогда — учёба, работа, Миша маленький. Потом он заболел, и стало совсем не до музыки, не до таких вещей. А сейчас вдруг захотелось. Я села на удобный стул, коснулась пальцами прохладных клавиш, выдохнула. И пальцы сами, без всякой моей воли, нашли ту мелодию — ту самую, что в детстве играла мама, когда ей было особенно грустно. Колыбельную. Мама говорила тогда, что эту музыку сочинил для неё один человек, которого она очень любила. «Запомни её, Елена, запомни на всю жизнь, — просила мама. — Это самая красивая мелодия на свете, больше такой никто никогда не напишет». Я запомнила. Она вросла в меня, как родная, как часть моего тела.
Я играла и не слышала ничего вокруг. Мысли унеслись куда-то далеко, пальцы сами собой летали по клавишам. Я играла долго — всё, что помнила с детства, всё, что мама играла, когда ей было не по себе, когда она думала, что я сплю. И уже почти успокоилась, отпустила тревоги, как вдруг с верхнего этажа раздался громкий, требовательный крик.
— Елена! Елена, подойди сюда немедленно!