Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

ПЕЛАГЕЯ. Смоленская твердыня 6

Начало здесь 👇
Дом Мальцева сгорел дотла. Не просто сгорел — испарился, ушёл в небо чёрным жирным дымом, оставив на месте, где ещё вчера пахло свежим хлебом и кузнечным углём, только выжженную землю и обугленные брёвна, торчащие из снега, как пальцы мертвеца.
Анфиса стояла на пепелище, не чувствуя холода. Полушубок был расстёгнут, платок сбился набок, но она не замечала ничего — только эту
Оглавление

Начало здесь 👇

Глава 25. Пепел

Дом Мальцева сгорел дотла. Не просто сгорел — испарился, ушёл в небо чёрным жирным дымом, оставив на месте, где ещё вчера пахло свежим хлебом и кузнечным углём, только выжженную землю и обугленные брёвна, торчащие из снега, как пальцы мертвеца.

Анфиса стояла на пепелище, не чувствуя холода. Полушубок был расстёгнут, платок сбился набок, но она не замечала ничего — только эту чёрную пустоту, в которую превратилась её прежняя жизнь.

В руке она сжимала обгоревшую ложку — единственное, что осталось от отца. Копна молчала рядом, не трогала её, не торопила. Старуха знала: такие минуты нельзя перебивать словами. Человек должен сам подняться со дна. Или не подняться.

— Чего я теперь? — спросила наконец Анфиса. Голос был чужим, неживым, будто говорил не человек, а его тень. — Ни отца, ни матери, ни жениха.

— Жених есть, — сказала Копна спокойно, без жалости. Жалость сейчас была бы хуже пощёчины. — Петруша твой живёхонек. Сидит у дядюшки в тёплом доме и не тужит.

— Он не мой.

— А ты стань его.

— Не могу.

— Потому что дура, — Копна вздохнула, — или потому что сердце не лежит?

Анфиса молчала долго. Так долго, что старуха уже решила — не ответит. Но девка вытерла слёзы рукавом — грубо, по-мужицки, не по-девичьи — и сказала, глядя прямо в глаза Копне:

— Я Безродного люблю. Даже если он дурак.

— Дураков-то и любят, — усмехнулась Копна. — Умных уважают. А дураков — всем нутром. Потому что в них глупость эта — она как рана открытая. Жалко их. И себя в них жалко.

Анфиса разжала пальцы. Ложка упала в золу, издав глухой звук — последний звук отцовского дома.

— Хватит себя жалеть, — сказала Копна, беря её за локоть. — Пойдём, поможешь раненых перевязывать. От работы сердце мягче не станет, зато руки заняты. А когда руки заняты, голова глупостями не маялась.

Анфиса не сопротивлялась. Пошла за старухой, как слепая за поводырём. Снег под ногами скрипел — мерно, успокаивающе. Где-то далеко, за стенами, ухало — напоминало о себе. Но здесь, на пепелище, было тихо. Только пепел кружился в воздухе, мелкий, едкий, похожий на немые слёзы.

Глава 26. Жажда

В городе кончилась вода.

Пелагея узнала об этом на рассвете, когда пошла к колодцу за углом и опустила ведро, а оно пришло обратно пустым — сухое, лёгкое, почти невесомое. Опустила второй раз — то же самое.

— Колодец сдох, — сказала проходящая мимо соседка, Марфа, и сплюнула в снег. — Не впервой.

— А где брать? — спросила Пелагея.

— Снег таить. Другого нету.

Она вернулась домой с пустыми вёдрами. Дети ещё спали — Матвей ворочался на полатях, Ванька посапывал, прижавшись к брату. Пелагея поставила на печь большой котёл, набросала в него снега — серого, с примесью земли и пепла. Снег таял медленно, превращаясь в мутную, неприятную на вид жижу.

— Чем поить раненых? — спросила она у Копны, когда пришла в лазарет.

— А чем поить? — старуха развела руками. — Снегом? Так он чёрный.

— Будем цедить через холсты. И молиться, чтобы скоро оттепель.

— Молитвами сыт не будешь.

— Зато жить легче.

Пелагея развесила холсты на верёвки — пять штук, всё, что нашла. Налила в каждый снеговую жижу и ждала, пока вода прокапает в подставленные вёдра. Капля за каплей. Медленно. Как сама жизнь в осаде.

Раненые смотрели на неё мутными глазами — те, кто ещё мог открыть глаза. Остальные просто лежали, дышали редко и тяжело, и вода им уже была не нужна. Никакая.

— Копна, — сказала Пелагея. — А если колодцы совсем пересохнут? Что тогда?

— Тогда будем пить снег без цежки. И болеть. И умирать.

— А если мы пробьём новый колодец?

— Чем? Лопатами? В мёрзлой земле? Да и где копать — неведомо. Вода, она, брат, уходит туда, куда хочет. Не прикажешь.

Пелагея замолчала. Первая капля чистой воды упала в ведро. Звонко. Одиноко. Как надежда, которой ещё слишком мало, чтобы на неё опираться, но уже достаточно, чтобы не потерять сознание.

Глава 27. Ночной гость

Григорий Горяинов пришёл глубокой ночью, когда в городе не горело ни одно окно, кроме звёзд.

Пелагея не спала — сидела у печки, штопала Матвеевы портки. Света от лучины было чуть — только чтобы не тыкать иглой в пальцы. Увидела его на пороге, не удивилась. Почему-то она знала, что он придёт именно сегодня. Может, ветер принёс, может, сама земля подсказала.

— Садись, — кивнула она на лавку.

Он вошёл, снял шапку, провёл рукой по седым волосам. Седина расползлась за последние недели — не по годам, по бессонницам. — Тяжело там, на стене.

— А здесь легко?

Они помолчали. Горяинов смотрел на огонь, Пелагея — на его руки: большие, чёрные от пороха, с обломанными ногтями. Руки человека, который не привык просить.

— Козлиха, — сказал он. Голос сел, будто он долго кричал. А может, и правда кричал — на стене каждый день кричат. — Я ведь к тебе не просто так. Я… я думаю о тебе.

— Не думай. Думать — вредно.

— А ты не прогоняй.

Пелагея отложила штопку. Посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом — тем самым, которым женщины смотрят на мужчин, когда собираются сказать правду, от которой никому не легче.

— Григорий, я вдова. У меня дети. И я ещё Илье не перестала быть женой. Может, никогда не перестану.

— Я не зову тебя замуж. — Он говорил тихо, почти шёпотом. — Я просто… рядом хочу быть. Хотя бы иногда.

— А кто сказал, что «иногда» бывает без последствий?

Он не нашёлся, что ответить. Потому что она была права. Всё в этом мире имело последствия — слово, взгляд, случайное прикосновение. А в осаде — особенно.

— Ступай, Григорий, — сказала Пелагея, но голос её дрогнул. Дрогнул так явно, что он услышал. И она поняла, что он услышал. — Иди. Утро вечера мудренее.

Он встал, поклонился — низко, по-крестьянски, не по-военному — и вышел.

А она осталась сидеть у печки, глядя на догорающие угли, и не понимала — прогнала она его или себя. И который из этих двоих страшнее.

Глава 28. Травы

Копна собирала травы даже зимой — из-под снега, с замёрзших обочин, с крыш старых сараев. Она знала: природа не умирает, она засыпает. И под каждым сугробом может спрятаться жизнь — корень, стебель, семечко, — которое весной оживёт. Но если выкопать его сейчас, заморозить и хранить в холоде, то и посреди осады можно лечить.

— Полынь, — бормотала она, перебирая пучки. — От тоски. Крапиву — от крови. А вот донник — от лихорадки. Только его мало. Эх, лето бы, лето…

— От глупости есть трава? — спросила Пелагея, помогая ей перетирать сухие корни в порошок.

Копна подняла голову. Посмотрела на неё пристально, по-старушечьи, из-под косматых бровей.

— Нет, Козлиха. Глупость не лечится. Только шишками набивают.

— Ты про кого? Про Горяинова?

— И про него. И про тебя. И про девку твою дурную. Все вы глупые, бабы. И я сама тоже. Потому что если б не была глупая — ушла бы в лес ещё в молодости, жила бы одна, никого не жалела. А я вот здесь. С вами. Раненых штопаю, мёртвых обмываю. Глупая.

Старуха усмехнулась, показав чёрные зубы. Но в глазах у неё была не усмешка — усталость, такая древняя, будто ей не шестьдесят, а все сто.

— Иди, Пелагея. Трав я и сама переберу. А ты — живи, пока живётся. И про Горяинова не думай. Не думается — так и не надо. А думается — так думай. Всё одно от дум не уйдёшь.

Пелагея встала, отряхнула подол.

— Спасибо, мать Копна.

— Не за что. Ступай.

Она вышла, а старуха осталась сидеть над пучками полыни.

— Глупые, — повторила она уже беззвучно, одними губами. — Все глупые. И я.

Глава 29. Безродный

Данила чистил пищаль на стене, когда к нему подошёл посыльный — мальчишка лет тринадцати, такой же оборванец, как он сам когда-то.

— Тебя, безродный, зовут. В приказ.

— Зачем?

— Не знаю. Велено привести.

Данила сунул пищаль за спину, поправил кафтан — драный, стираный, в пятнах, лучше не становится — и пошёл. В приказной избе было душно, пахло кожей и старыми чернилами. За столом сидел дьяк — сухой, злой, с красным носом, похожий на хорька. И не тот, который его записывал, а новый, незнакомый.

— Ты — беглый?

— Был, — сказал Данила, глядя прямо. Он давно понял: если смотреть в сторону, дьяки начинают подозревать худшее. Если смотреть в глаза — тоже. Но в глаза — хоть не стыдно.

— А ныне?

— Ныне стрелец.

— А зачем ты в кабаках пропадаешь? — дьяк прищурился, подался вперёд. — Деньги есть?

— Нету.

— А откуда тогда на водку?

— Я не пью, — сказал Данила. — С той поры, как на стену пошёл.

— Врёшь.

— Проверьте. Понюхайте. Я и вчера не пил, и третьего дня. И позавчера.

Дьяк помолчал. Посмотрел на него долгим, цепким взглядом.

— Ладно. Ступай. Но глаз с тебя не спущу. Беглые они всегда ненадёжные.

Данила вышел, прислонился к холодной стене. Сердце колотилось — не от страха, от злости. Злости на себя, на дьяка, на жизнь, которая из него, из безродного холопа, сделала сначала раба, потом беглеца, потом стрельца — а про человека так и не вспомнила.

— Господи, — сказал он, глядя в низкое зимнее небо. — Им лишь бы кого виноватым найти. А мне лишь бы дожить до весны.

Он вернулся на стену. Взял пищаль. И продолжил смотреть вдаль, туда, где чернели чужие шатры. Они смотрели на него. Он смотрел на них. И между ними была только ненависть — чистая, как лёд, и такая же холодная.

Глава 30. Свеча

В часовне на краю города Пелагея зажгла свечу — восковую, последнюю, которую берегла для самого страшного часа.

Но час настал. И не было смысла откладывать.

Она поставила её за Илью. За кузнеца Мальцева, чтоб Господь упокоил его душу на том свете, раз на этом ему не повезло. За всех упокоившихся без вести, чьи имена никто уже не вспомнит, кроме Бога. Огонёк дрожал, бросал тени на тёмный лик в углу. Лик смотрел на неё строго, но не сурово — как отец на уставшую дочь, которая пришла пожаловаться на жизнь.

— Господи, — прошептала Пелагея. Она не умела говорить красивых молитв — только так, как умела. — Ты видишь, как мы тут мучаемся. Ты знаешь, кто прав, кто виноват. Ты один можешь нас рассудить.

Свеча горела ровно, не коптила. Пламя было жёлтым, почти золотым — редкое спокойствие среди общего безумия.

— Нам бы сил, Господи. Просто сил. И немножко надежды. Надежды, что кончится когда-нибудь. Что мы выйдем за ворота не в землю, а в поле. Что дети наши увидят не дым, а солнце.

Она замолчала, потому что слова кончились. А может, потому, что их и не надо было больше.

Она постояла ещё немного — минуту, две, десять. Свеча горела, лицо смотрело, тишина была плотной, почти осязаемой.

Потом Пелагея перекрестилась — широко, по-русски, не торопясь, — и вышла.

На улице её ждала Копна.

— Умаялась, Козлиха?

— Умаялась.

— А уставать некогда. — Старуха кивнула в сторону, где у ворот стояли сани с лежащими телами. — Вон, раненых привезли. Живых. Сейчас будут мёртвыми, если не помочь.

Пелагея вздохнула. Вдохнула морозный воздух — колючий, чистый, почти сладкий. Выдохнула. И пошла в лазарет.

Свеча за её спиной догорела до конца, мигнула последний раз и погасла.

Но впереди, за стенами, занимался новый день — холодный, серый, без обещаний. Но всё-таки день.

Подписывайтесь.

Рисунок Шедеврум
Рисунок Шедеврум

Продолжение следует 👇

#Смоленск #Осада #Пелагея #Копна #Горяинов #Безродный #Анфиса #Пепел #Жажда #Травы #Свеча #Память