Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Читаем рассказы

Интерференция: любовь под запретом таблеток

Пролог. Инструкция для смотрителей Пункт 14.3.7 свода правил гласит: «Эмоциональная привязанность снижает производительность труда на шестьдесят семь процентов, увеличивает количество ошибок в отчетности в три раза и является основной причиной суицидальных проявлений в возрастной группе от шестнадцати до сорока лет». Это сообщение транслировалось каждое утро по каналам внутренней связи. Я слушал его уже восемь лет, принимая таблетку сразу после первого гудка. Белая, горьковатая, растворимая на языке за три секунды. Анестезин. Счастье в химической формуле, которая не дает тебе хотеть счастья. Меня зовут Иден. Мне тридцать два года. Я смотритель второго ранга в секторе 7. Моя работа — находить тех, кто не принимает таблетки. Мы называем их «дефектными». Они называют себя живыми. Но это было до того, как я встретил Миру. Глава первая. Норма Город Солидарность был построен как идеальная машина. Улицы — прямые, как правило булевой логики. Здания — из серого поликарбоната, без балконов и леп

Пролог. Инструкция для смотрителей

Пункт 14.3.7 свода правил гласит: «Эмоциональная привязанность снижает производительность труда на шестьдесят семь процентов, увеличивает количество ошибок в отчетности в три раза и является основной причиной суицидальных проявлений в возрастной группе от шестнадцати до сорока лет».

Это сообщение транслировалось каждое утро по каналам внутренней связи. Я слушал его уже восемь лет, принимая таблетку сразу после первого гудка. Белая, горьковатая, растворимая на языке за три секунды. Анестезин. Счастье в химической формуле, которая не дает тебе хотеть счастья.

Меня зовут Иден. Мне тридцать два года. Я смотритель второго ранга в секторе 7. Моя работа — находить тех, кто не принимает таблетки. Мы называем их «дефектными». Они называют себя живыми.

Но это было до того, как я встретил Миру.

Глава первая. Норма

Город Солидарность был построен как идеальная машина. Улицы — прямые, как правило булевой логики. Здания — из серого поликарбоната, без балконов и лепнины, без каких-либо элементов, способных вызвать лишнюю мысль. Люди передвигались по движущимся дорожкам с одинаковой скоростью. Все держали спины прямо, но не потому, что были военными или аристократами, — просто сутулость указывала на депрессию, а депрессия — на неправильный метаболизм Анестезина.

Мы не были зомби. Нам разрешалось испытывать удовлетворение от выполненной работы. Нам разрешалась симпатия к коллегам, если она не перерастала в дружбу. Нам даже разрешался секс — раз в месяц, по расписанию, для размножения и профилактики простатита. Но без поцелуев. Поцелуи считались первой стадией привязанности.

В тот вторник я стоял на посту у медицинского сканера — кубической будки на пересечении авеню Линейной и Проспекта Нулевой Терпимости. Моя форма: серый комбинезон с серебряной нашивкой на рукаве, изображающей глаз. В руке планшет, в ухе — наушник с прямым выходом на Центр Биостабильности.

— Смотритель Иден, — сказал голос в наушнике. Женский, искусственный, без интонаций. Система. — У вас отклонение в секторе 7G. Код 4-1-9.

Я знал этот код наизусть. «Возможный отказ от приема препарата сроком более семидесяти двух часов».

— Принимаю, — ответил я, перешагивая с движущейся дорожки на стационарную платформу.

Я не чувствовал волнения. Не чувствовал любопытства. Я чувствовал ровно то, что должен был чувствовать смотритель: спокойную, безличную готовность устранить неисправность. Как автомеханик, который замечает, что у машины стучит двигатель. Ничего личного.

Адрес привел меня к жилому блоку 7G-14. Это были дешевые квартиры для работников третьего разряда — тех, кто сортировал мусор или обслуживал канализационные системы. Я поднялся на лифте на седьмой этаж. Коридор пах дезинфектором и тишиной.

Я постучал в дверь 42. Три коротких, как требовал протокол.

Дверь открылась.

И вот здесь, если бы я был обычным человеком прошлого, я бы сказал что-то вроде «у меня перехватило дыхание» или «мир замер». Но я был смотрителем. Анестезин работал безупречно. И все же — я заметил, что мой пульс участился на одиннадцать ударов в минуту. Я отметил это как аномалию.

Девушка на пороге была маленького роста, с короткими темными волосами, неровно остриженными — будто сама, без машинки. На ней была старая, выцветшая футболка, которую не носили уже лет десять: слишком мягкая, слишком цветная, с каким-то рисунком, стертым до неразборчивости. В городе Солидарность запрещалось носить вещи старше пяти лет — они накапливали «эмоциональный фон».

— Ваше имя? — спросил я.

— Мира, — сказала она.

Она не спросила, кто я. Она знала. И при этом не испугалась. Вот что было странно. Обычно дефектные бледнели, начинали заикаться, бессмысленно врать про сбой в графике приема. Она просто стояла, прислонившись плечом к косяку, и смотрела на меня с таким выражением, которого я никогда раньше не видел.

Позже я узнал, что оно называлось «нежность».

— Мне нужно взять у вас образец крови, — сказал я. — Процедура займет три минуты.

— Заходи, — ответила она.

И это тоже было нарушением протокола. Граждане не должны приглашать смотрителей внутрь. Смотрители не должны заходить без ордера. Но она уже развернулась и пошла по коридору, и мои ноги двинулись следом раньше, чем мой рассудок отдал команду.

Квартира была бедной даже по меркам третьего разряда. Одна комната, совмещенная с кухней. Кровать — тонкий матрас на полу. Но на подоконнике стояло три горшка с живыми цветами. Настоящими. У нас не было цветов. Цветы заставляли людей думать о красоте, а красота вела к тоске.

— Вы не принимаете Анестезин, — сказал я, доставая портативный анализатор.

— Нет, — просто ответила она. — Хочешь тоже?

Она протянула мне чашку. Черный чай. Настоящий, не из синтезатора. Я не пил настоящий чай уже десять лет. Нарушение двадцать четвертое: употребление продуктов, стимулирующих вкусовые рецепторы сверх нормы.

Я должен был надеть на нее фиксаторы, вызвать санитарный патруль, составить рапорт. Вместо этого я сел на край ее матраса и принял чашку.

— Это глупо, — сказал я. — Без Анестезина ваша аффективная нагрузка растет на два процента в день. Через три месяца вы достигнете критической точки. Еще через два — вероятен суицид.

— Ты заучил это в академии? — спросила она, садясь напротив.

— Да. Это статистика.

— А я прожила без них уже полтора года, — сказала Мира. — И пока не умерла.

Я сверился с планшетом. По официальным данным, Мира была образцовым гражданином. Все анализы в норме. Посещение медпункта — регулярно. Она подделывала пробы. Четырнадцать месяцев уходила от системы, и система не замечала.

— Как ты это делаешь? — спросил я. Мой голос звучал слишком живо. Слишком заинтересованно.

Она улыбнулась.

Я не видел улыбок. В Солидарности улыбка была рудиментом, как аппендикс или копчик. Иногда люди улыбались на корпоративных мероприятиях, но это была дежурная гримаса, демонстрация зубов без участия мышц глаз. У Миры были смеющиеся морщинки вокруг глаз. Ей было около двадцати пяти, но морщинки говорили о том, что она улыбалась часто. Почти всегда.

— Я меняю кровь, — сказала она. — Раз в три недели иду в черную клинику в нижнем уровне. Мне переливают очищенную плазму без следов препарата. А на анализаторы идут капсулы с синтетической кровью — их продают на черном рынке. В общем, Иден, твоя система не так умна, как ей кажется.

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Оно написано у тебя на планшете. Иден, смотритель второго ранга. И ты еще не вызвал патруль.

Она произнесла это без вызова. Без страха. Просто констатировала факт, как будто мы обсуждали погоду.

— Я должен это сделать, — сказал я.

— Но не сделаешь, — ответила она.

Она была права. Я сидел на матрасе девушки, которая не принимала таблетки уже полтора года, пил настоящий чай и чувствовал, как что-то шевелится в груди. Что-то липкое, теплое, совершенно незаконное.

«Аномалия», — подумал я. — «Сбой метаболизма. Нужно увеличить дозу».

Я не увеличил.

Вместо этого я допил чай, поставил чашку на подоконник рядом с цветами и спросил:

— Ты одна?

— Теперь да, — сказала Мира. — А раньше была мать. Она умерла два года назад. В Дикой зоне.

Дикая зона. Я слышал это название в учебниках по социологии, но никогда не думал о нем всерьез. Территории за пределами города Солидарность, где не работали системы очистки воздуха и водоснабжения, где не было медицинских сканеров и Анестезина. Туда ссылали тех, кто трижды отказывался от препарата. По документам — «для естественной селекции». По факту — на смерть.

— Зачем она туда пошла? — спросил я.

Мира посмотрела на меня долгим взглядом. В нем не было жалости ко мне. В нем было что-то другое — то, что я не мог определить.

— Она любила человека, — сказала Мира. — По-настоящему. И он любил ее. Им стало тесно в Солидарности.

— Любовь не существует, — автоматически произнес я. — Это химическая реакция, которую мы научились подавлять. Вы называете это чувством. Наука называет это нарушением гормонального фона.

— Тогда что ты сейчас чувствуешь? — спросила Мира. — Сидя здесь, на моем матрасе, без оружия, без подкрепления?

Я открыл рот, чтобы ответить, и закрыл его.

Ничего. Я не чувствовал ничего.

Но это было неправдой. Я чувствовал странную, неправильную, колющую теплоту в солнечном сплетении. Я чувствовал, как расслабляются плечи — мышцы, которые я не замечал напряженными последние восемь лет. Я чувствовал, что не хочу уходить.

Это и была первая эмоция.

Глава вторая. Разрушительница систем

Я вернулся в свой блок в тот же вечер и принял двойную дозу Анестезина. Потом еще половинку. Через час я почувствовал привычную пустоту — чистый, стерильный разум, как операционная после санитарной обработки.

Мира. Я вспомнил ее лицо и не почувствовал ничего.

Хорошо.

На следующее утро я пошел в патруль по стандартному маршруту. Проверил тридцать семь граждан. Тридцать семь проб крови — все в норме. Тридцать семь пар глаз, смотрящих сквозь меня. Никто не улыбался. Никто не предлагал чай.

К обеду мой маршрут случайно (не случайно) пролегал мимо блока 7G-14.

Я не зашел. Я просто прошел мимо. Три раза.

На четвертый раз Мира открыла дверь раньше, чем я постучал.

— Я слышала твои шаги, — сказала она. — У смотрителей очень тяжелая походка. Ботинки с металлической подошвой. Ты топаешь, как танк.

— У меня нет времени на разговоры, — сказал я.

— Тогда зачем ты пришел?

Я промолчал.

— Смотритель Иден, — сказала она серьезно. — Ты хочешь зайти?

— Нет.

— Врешь.

Она сказала это без злорадства. Просто — как диагноз.

Я зашел.

На этот раз она дала мне не чай, а что-то темное в стеклянной банке. Жидкость была мутной, с кусочками чего-то растительного.

— Это компот, — сказала она. — Из сухофруктов. Мама научила. В Солидарности никто не варит компот.

— Потому что это бессмысленно, — ответил я. — Питьевая вода с добавлением сахара и вареных фруктов. Никакой пищевой ценности.

— Это вкусно, — сказала Мира. — Вот и вся ценность.

Я отхлебнул. Сладко. Тепло. Мой язык — орган, который я никогда не воспринимал как источник удовольствия — вдруг ожил и послал в мозг сигнал такой интенсивности, что у меня заслезились глаза.

— Что это? — спросил я, испуганно. — Яд?

— Нет, дурак, — засмеялась она. — Это радость.

В тот день я просидел у нее три часа. Я не должен был. У меня был маршрут, отчетность, вечерняя проверка оборудования. Я отключил наушник и сказал системе, что провожу внеплановое обследование квартиры на предмет скрытых эмоциональных артефактов.

Мира рассказывала о своей матери. О том, как та каждое воскресенье пекла хлеб — настоящий, заквасочный, который потом разламывала руками и давала каждому соседу по этажу. О том, как однажды мать увидела мужчину на распределительном пункте — он поправлял чужому ребенку воротник, и этот жест был таким естественным, таким… любящим, что у матери внутри что-то щелкнуло. Она перестала принимать таблетки. Через три месяца они с этим мужчиной уже жили вместе. Еще через год — их нашли.

— Их не казнили, — говорила Мира, глядя в стену. — В Солидарности нет казней. Их просто отправили в Дикую зону. Сказали: «У вас есть свобода. Вы хотели чувствовать — чувствуйте». Мать знала, что это смертный приговор. Но она улыбалась, когда за ней приходили. Смотрители тогда были в шоке. Они не привыкли к улыбкам.

— А ты? — спросил я. — Почему ты не пошла с ними?

— Потому что мать попросила меня остаться. Сказала: «Если я умру, пусть хоть кто-то помнит, каково это — любить». И я осталась. И запомнила. И теперь сижу здесь и рассказываю тебе, смотритель, как будто ты способен это понять.

Я не ответил. Я сидел и слушал, и в груди у меня разгоралось то же странное тепло, что и в прошлый раз. Анестезин, двойная доза, принятая вечером, не помогла. Что-то во мне ломалось. Или, наоборот, собиралось заново.

Глава третья. Отказ

На двадцать пятый день наших встреч я перестал принимать таблетки.

Это произошло не как героическое решение. Я не стоял перед зеркалом и не клялся в верности новой жизни. Просто в одно утро я проснулся, посмотрел на белую капсулу в ладони и вдруг ощутил отвращение. Физическое. Как будто меня тошнило от одного вида этого гладкого, стерильного, безопасного ничего.

Я положил таблетку под язык. Постоял так минуту. Потом выплюнул в раковину и смыл водой.

Ничего не произошло.

Я пошел на работу. Проверил двадцать граждан. Написал три отчета. Пообедал в столовой — стандартный синтезированный белок с нейтральным вкусом. К трем часам дня я почувствовал, что мир стал громче.

Звуки. Я никогда не замечал, сколько звуков издавал город Солидарность. Гул вентиляции. Скрежет движущихся дорожек. Шаги тысяч людей, синхронные, как у роботов. И над всем этим — тишина. Никто не смеялся. Никто не плакал. Никто не разговаривал громче шепота.

К пяти часам я почувствовал страх.

Это было ужасно. Я забыл, как это — бояться. Мои ладони вспотели, сердце забилось где-то в горле, и каждый проходящий мимо смотритель казался мне охотником, который вот-вот заметит добычу. Я сжал зубы, дошел до туалета, заперся в кабинке и просидел там десять минут, пытаясь восстановить дыхание.

«Так вот оно что, — подумал я. — Это и есть жизнь. Не только компот и улыбки. Еще и этот липкий, холодный ужас».

К Мире я пришел в тот же вечер. Она открыла дверь, посмотрела мне в глаза и сказала:

— Ты не принял.

— Откуда ты знаешь?

— У тебя зрачки расширены. И ты дрожишь.

— Я боюсь, — сказал я. Просто. Без стыда. — Я боюсь, что меня поймают. Боюсь, что это кончится плохо. Боюсь, что ты — галлюцинация, вызванная отменой препарата.

— Иди сюда, — сказала Мира.

Она обняла меня.

Это был первый тактильный контакт в моей взрослой жизни, который не был санкционирован протоколом. Ее руки лежали у меня на лопатках. Ее голова уткнулась мне в ключицу. Она пахла — не синтетическими духами, не дезинфектором, а чем-то живым, чем-то, что я не мог идентифицировать, но что заставляло мои глаза щипать.

— Это запах человека, — сказала Мира, будто прочитав мои мысли. — Ты забыл, как это.

— Я ничего не помню, — прошептал я в ее волосы. — Я восемь лет не чувствовал. А теперь я чувствую всё сразу, и это… это слишком.

— Знаю, — сказала она. — Знаю. Ты привыкнешь. Или нет. Но сейчас ты здесь. И это уже победа.

В ту ночь я остался у нее. Мы не спали. Мы говорили. О матери Миры, о Дикой зоне, о том, как я стал смотрителем (стандартная карьера для выпускников без талантов). О том, сколько людей на самом деле отказываются от Анестезина, но скрывают это. Мира сказала, что их тысячи. Подпольные сети. Черные клиники. Люди, которые собираются по ночам в заброшенных тоннелях метро, чтобы танцевать.

— Танцевать? — переспросил я. — Зачем?

— Чтобы чувствовать ритм. Чтобы касаться друг друга. Чтобы плакать под музыку. У нас есть слово для этого, Иден. Мы называем это «жизнь».

На следующий день я не пошел на работу. Я сказал системе, что у меня температура. Система выдала рецепт на усиленную дозу Анестезина (температура часто была симптомом эмоционального дисбаланса). Я не стал его принимать.

Вместо этого Мира повела меня в тоннели.

Глава четвертая. Подполье

Мы спустились в старую ветку метро, закрытую двадцать лет назад после того, как все перешли на наземные движущиеся дорожки. Вход был замаскирован под техническую шахту в задней части прачечной самообслуживания. Мира нажала на три кнопки на стиральной машине в определенной последовательности, и панель отошла в сторону.

За ней были ступени. Темные, скользкие, без перил. Мы спускались минут десять. С каждой ступенькой воздух становился влажнее и теплее. И громче.

Я услышал музыку за несколько пролетов до конца.

Это было не похоже ни на что в Солидарности. У нас не было музыки — только белый шум для концентрации, только метроном для синхронизации движений на конвейере. А здесь… здесь звучали струнные, и голоса, и ритм, который заставлял мои ноги двигаться сами по себе.

Мы вышли в огромный зал. Станция. Колонны, сводчатый потолок, ржавые рельсы. И люди. Сотни людей. Они сидели на полу, стояли, прислонившись к колоннам, лежали в обнимку на старых матрасах. Некоторые плакали. Некоторые смеялись. Некоторые целовались.

Я замер на нижней ступеньке.

— Они все… — начал я.

— Да, — сказала Мира. — Все они отказались от таблеток. Кто-то неделю назад, кто-то — десять лет. Это наша община.

— Но как вас не находят?

— Ты первый смотритель, который спустился сюда за три года, Иден. И ты здесь не потому, что тебя послали.

Она взяла меня за руку и повела внутрь.

Люди смотрели на меня. Без страха. Без злости. С любопытством — живым, острым, почти осязаемым. Я чувствовал на себе эти взгляды, и это было непривычно. В Солидарности люди смотрели сквозь друг друга. Здесь — в самую суть.

— Это Иден, — сказала Мира громко. — Он смотритель. Но он больше не принимает.

Тишина. Потом кто-то засмеялся — негромко, удивленно. Потом зааплодировал один человек, потом другой, потом все. Я стоял посреди этого подземного зала, и у меня текли слезы по щекам, и я не мог их остановить. Я даже не пытался.

Ко мне подошел старик. Лет шестидесяти — возраст, которого в Солидарности почти не существовало, потому что люди без эмоций умирали от скуки раньше. У него были живые, быстрые глаза и седая борода, которую он не сбривал — нарушение тридцать седьмое (излишняя растительность на лице как признак индивидуальности).

— Ну что, смотритель, — сказал он. — Добро пожаловать в ад. Здесь больно, страшно и непредсказуемо. Зато, когда смеешься, смеешься по-настоящему.

Его звали Кор. Он был лидером общины. Бывший инженер-системотехник, который на семьдесят пятом году жизни (он считал иначе, чем в Солидарности, по настоящим годам, а не по циклам) вдруг понял, что не помнит, как пахнет дождь. Он отказался от таблеток в шестьдесят, что считалось медицинским самоубийством. И не умер. Просто начал чувствовать. Сначала боль — физическую, от ломоты в суставах, которую раньше маскировал препарат. Потом — тоску по умершей жене. Потом — радость от того, что его внук улыбнулся ему впервые за десять лет.

— Система врет, — сказал Кор, когда мы сели на старую скамью. — Она говорит, что эмоции — это баг. На самом деле это фича. Мы без них не люди. Мы — биороботы, которые переваривают пищу и размножаются по графику.

— Но риск, — сказал я. — Смертность.

— Смертность от чего? — усмехнулся Кор. — От разбитого сердца? Да, люди умирают от любви. Иногда буквально. Но знаешь что? Они умирают живыми. А в Солидарности ты мертв уже в двадцать. Твое сердце бьется, но ты не живешь.

Я смотрел на людей вокруг. Они обнимались. Они плакали на плече друг у друга. Они читали стихи — настоящие, с рифмами, которые я никогда не слышал, потому что поэзия была запрещена как «избыточная эмоциональная нагрузка». Одна девушка играла на скрипке, которую сделала сама из старых труб.

И впервые за тридцать два года я подумал: «Я хочу здесь остаться».

Глава пятая. Первая любовь

С Мирой это случилось через три недели после моего отказа от таблеток.

Мы сидели на крыше ее блока — забрались через пожарную лестницу, которую система не патрулировала. В Солидарности не было ночного неба — световое загрязнение было таким сильным, что звезд не было видно. Но мы смотрели на искусственные огни города, и Мира сказала:

— Интересно, какими были настоящие звезды.

— Большими, — сказал я. — И далекими. И их было очень много.

— Ты читал об этом?

— В запрещенных книгах. У Кора в тоннелях есть целая библиотека. Я прочитал «Маленького принца». Там человек любил розу.

— И что с ним стало?

— Он умер. Но перед смертью улыбался.

Мы замолчали. Я смотрел на ее профиль — освещенный снизу оранжевым светом уличных фонарей, с мягкой линией подбородка и ямочкой на щеке, которая появлялась, когда она улыбалась. Сейчас она не улыбалась. Она смотрела вверх, туда, где за слоем смога и световой пелены теоретически находилась Вселенная.

— Мира, — сказал я.

— Мм?

— Я никогда не говорил этого раньше. Я не знаю, как это формулируется. Но когда я рядом с тобой…

Она повернулась ко мне. Ее глаза были влажными.

— Я знаю, — сказала она тихо. — Я тоже.

Мы поцеловались впервые на той крыше. Это было мокро, неумело, наши носы столкнулись, и я вцепился ей в плечи так сильно, что она охнула. Но это было самое настоящее, самое человеческое, самое бесценное, что случалось со мной.

Поцелуй длился, наверное, минуту. Или час. Я потерял счет времени. Когда мы отстранились, я плакал. Она вытирала мои слезы пальцами и смеялась — тем смехом, который я полюбил раньше, чем понял, что такое любовь.

— Теперь ты мой, — сказала она. — И я твоя. И это опасно.

— Я знаю.

— Если нас поймают, нас отправят в Дикую зону.

— Я знаю.

— Там умирают.

— Я знаю.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом сказала:

— Тогда почему ты улыбаешься?

Я провел рукой по своему лицу и понял, что она права. Я улыбался. Широко, глупо, по-детски.

— Потому что я впервые в жизни хочу жить, — ответил я.

Глава шестая. Охота

Система заметила меня на сороковой день.

Я допустил ошибку. Не в работе — я аккуратно сдавал анализы, подделывая их так же, как Мира. Ошибка была в лице. Я шел по движущейся дорожке и улыбался. Просто так. Без причины. Я вспоминал, как Мира утром кормила меня кашей — настоящей, с маслом, которую она сварила на старой плите, несмотря на то, что это было запрещено. И я улыбался.

Камера наблюдения зафиксировала аномалию. Программа распознавания эмоций, которую я сам настраивал два года назад, определила мимический паттерн «неконтролируемая радость» с вероятностью девяносто четыре процента.

Меня вызвали в Центр Биостабильности на внеплановый тест.

Я пришел в белой рубашке, гладко выбритый, с нейтральным выражением лица. Прошел через сканер. Сдал кровь. Но вместо обычного анализатора крови, который я мог обмануть капсулой, они использовали новый — дермальный. Он считывал метаболиты через кожу на запястье. За три секунды. Без прокола.

Я не знал об этой технологии.

Результат высветился на экране: «Уровень окситоцина — превышен в 47 раз. Уровень дофамина — превышен в 23 раза. Диагноз: хроническая романтическая привязанность. Рекомендуемые меры: принудительная терапия».

Меня повели по коридору. Я не сопротивлялся. Сзади шли два санитара в белых комбинезонах. Впереди — старший смотритель, женщина по имени Вера, с которой мы вместе учились в академии. Она не обернулась ни разу.

— Вера, — сказал я. — Ты помнишь, как мы сидели в столовой на третьем курсе?

— Не помню, — ответила она ровно. — Я принимаю Анестезин.

— Ты говорила, что тебе нравится, как пахнет дождь. До того, как мы начали принимать таблетки.

— Не помню, — повторила она. — И ты не должен помнить. Ты болен, Иден.

— Нет, — сказал я. — Я здоров. Впервые за восемь лет.

Она ничего не ответила.

Меня заперли в белой комнате без окон. Кровать, унитаз, раковина. И автоматический дозатор на стене, который каждые четыре часа выдавал капсулу Анестезина. Если я не принимал, система фиксировала это через датчики в полу и вводила препарат внутривенно через тонкую иглу, которая выезжала из изголовья кровати.

Я продержался два цикла. Потом игла вошла мне в шею, и тепло разлилось по телу, и мысли стали ватными, и я перестал помнить, зачем я здесь, и кто такая Мира, и почему у меня болит что-то там, где раньше не было органов.

Я забыл ее лицо через шесть часов.

Через двенадцать я забыл ее имя.

Через сутки я был идеальным смотрителем. Ни следа. Ни тоски. Ни любви.

Глава седьмая. Пробуждение

Меня вытащила Мира.

Не героически. Не через штурм. Она просто пришла в Центр Биостабильности через парадный вход, подошла к стойке регистрации и сказала: «У меня назначена терапия. Я добровольно хочу начать принимать Анестезин».

Ее проверили. Кровь — чистая. Психика — стабильна. Ее направили в ту же палату, что и меня, потому что в тот день были свободны только эти места.

Когда она вошла, я сидел на кровати и смотрел в стену. Мои глаза были открыты, но я не видел. Я был пуст. Полностью, стерильно пуст.

— Иден, — сказала она.

Я посмотрел на нее. Красивая женщина. Темные волосы. Странная одежда. Не из Солидарности — слишком мягкая, слишком цветная. Патологический элемент. Нужно сообщить смотрителю.

— Иден, — повторила она, и в ее голосе было что-то, что заставило мой позвоночник вибрировать. — Ты помнишь крышу?

— Крышу? — переспросил я. Голос был мой, но чужой. — Какие крыши? В Солидарности нет доступа на крыши.

— Ты помнишь компот?

— Я пью воду.

— Ты помнишь поцелуй?

Я замолчал. Слово «поцелуй» было запрещено в лексиконе смотрителей. Его не существовало в официальных протоколах. И все же где-то в глубине моего сознания, там, куда не добивал автоматический дозатор, что-то щелкнуло.

Мира подошла ко мне. Села на край кровати. Взяла мою руку.

— Иден, — сказала она очень тихо. — Ты любил меня. И я люблю тебя. И я не позволю им забрать это.

Она достала из кармана маленькую ампулу с мутной жидкостью.

— Это блокатор рецепторов Анестезина, — сказала она. — Кор сделал. Он говорил, что это не протестировано на людях. Но выбора нет.

Она вколола мне в шею.

Боль была адской. Как будто кто-то разорвал меня изнутри — разодрал вату, вырвал стерильную пустоту и заполнил освободившееся место чем-то раскаленным, пульсирующим, живым. Я закричал. Судороги скрутили тело. Мира держала меня за руку, и я сжимал ее пальцы так, что они хрустели.

А потом — тишина.

Я открыл глаза. Смотрел на Миру. И помнил всё. Крышу. Компот. Поцелуй. Запах ее волос. Ее смех. Слезы на ее щеках, когда она рассказывала о матери.

— Ты пришла, — прошептал я.

— Я всегда буду приходить, — ответила она. — Теперь бежим?

Я кивнул.

Мы вышли через ту же дверь, через которую вошла Мира. Охрана не остановила нас — у Миры был пропуск на терапию, и я шел за ней как «сопровождаемый пациент». Никто не проверил, что я не тот, за кого себя выдаю.

Внизу, на первом этаже, нас ждал Кор. Старый, седой, с ржавой трубой в руках — не для курения, для защиты.

— В машину, — сказал он. — Быстро.

Глава восьмая. Граница

Машина была старым электрокаром, переделанным из муниципального транспорта. Кор вел. Мы с Мирой сидели на заднем сиденье, сцепив пальцы. Ее руки дрожали.

— Я думала, ты не вспомнишь, — сказала она. — Я думала, что вколю эту дрянь, а ты просто умрешь или останешься овощем.

— Я вспомнил, — сказал я. — Я вспомнил всё. Спасибо.

— Не благодари. Еще не за что.

Мы ехали к границе Солидарности. Через час после нашего побега система объявила тревогу. Голос в наушнике у Кора — он не выключил связь — сказал ровно: «Разыскиваются двое. Иден, смотритель второго ранга, и гражданка Мира, статус — дефектная. Разрешено применение силы для задержания».

— Они убьют нас? — спросил я.

— Нет, — сказал Кор. — Они отправят нас в Дикую зону. Через КПП-7. Это северные ворота. Там нет охраны, только колючая проволока и автоматические турели.

— И мы пройдем?

— Мы попробуем.

На подъезде к КПП-7 Кор остановил машину. Турели еще не видели нас — но видели бы через минуту, как только мы въехали бы в зону сканирования.

— Дальше пешком, — сказал он. — Я проведу вас.

— Ты идешь с нами? — удивилась Мира.

— Нет, — улыбнулся Кор. — Я стар для Дикой зоны. Я проведу вас до проволоки. А дальше — сами.

Мы шли по пустырю. Ветер — настоящий, не вентиляционный — бил в лицо. Я чувствовал запах земли, ржавчины и чего-то дикого, незнакомого. За пустырем была стена. Высокая, серая, с колючей проволокой в три ряда. За стеной — Дикая зона.

Турели проснулись, когда мы были в ста метрах.

Первый выстрел — трассер, предупредительный. Кор рванул вперед, размахивая трубой.

— Бегите! — крикнул он. — Я отвлеку!

— Кор! — закричала Мира.

— Бегите, говорю!

Он побежал влево, размахивая руками и крича что-то нечленораздельное. Турели повернулись за ним. Вторая очередь — уже не предупредительная. Я увидел, как Кор упал. Увидел, как земля вокруг него стала темной. Но он продолжал ползти, отвлекая огонь на себя.

Мы побежали.

Мира — впереди, я — за ней. Колючая проволока резала руки, лицо, одежду. Я подсадил Миру, она перевалилась через верхний ряд, упала на ту сторону. Я последовал за ней. Моя куртка зацепилась за шипы, я повис вниз головой, Мира схватила меня за пояс и дернула. Мы упали вместе, на сырую, пахнущую гнилью землю.

С той стороны стены больше не стреляли.

Я поднял голову. Над нами было небо. Настоящее, темное, без светового загрязнения. И звезды. Тысячи звезд.

— Мы в Дикой зоне, — сказал я.

— Да, — ответила Мира.

Она плакала. Я вытирал ее слезы. Кровь с моих порезов смешивалась с ее кровью на моих ладонях.

— Кор умер, — сказала она.

— Да.

— Из-за нас.

— Он знал, на что шел.

Мы лежали в грязи под звездами, и я чувствовал всё. Скорбь. Страх. Любовь. Благодарность. Вину. Жизнь.

Мы были живы.

Глава девятая. Дикая зона

Дикая зона оказалась не адом.

Она была красивой. И страшной. Без Анестезина мы чувствовали всё — каждый порыв ветра, каждый звук, каждую боль. И мы быстро поняли, что Кор не шутил: без таблеток здесь действительно редко доживали до тридцати. Не потому, что эмоции убивали напрямую. А потому, что эмоции заставляли тебя рисковать. Помогать другим. Плакать над чужими мертвыми. Жить так, будто каждый день — последний.

А еще здесь были болезни. Настоящие, не синтезированные. И раны, которые гноились, потому что антибиотиков не было. И голод — физический, ломотный, который не сравнить с скудным пайком в Солидарности.

Мы нашли заброшенную деревню. Дома без крыш, огороды, заросшие сорняками. В одном доме уцелела печь, и Мира научилась разводить огонь — спичками, которые мы нашли в кармане мертвого человека. Это было отвратительно и необходимо.

Мы прожили три месяца.

Я охотился на крыс и птиц. Мира собирала съедобные коренья — старый учебник ботаники, который она выучила наизусть в подполье, стал нашей библией. По ночам мы спали в обнимку, грея друг друга. У Миры начался кашель на втором месяце. К третьему она похудела так, что я мог пересчитать ее ребра.

— Я люблю тебя, — сказала она однажды ночью. — Если я умру, не оставайся здесь один. Возвращайся в Солидарность. Принимай таблетки. Забудь меня.

— Не вернусь, — сказал я.

— Тогда умрешь.

— Значит, умру.

Она засмеялась — тем смехом, который я полюбил, и закашлялась. В кашле была кровь.

Глава десятая. Выбор

Их вертолет прилетел на рассвете.

Мы сидели на крыльце развалившейся церкви — единственного здания, у которого еще была крыша. Мира дремала, положив голову мне на плечо. Ее дыхание было хриплым и прерывистым.

Вертолет сел в поле в ста метрах от нас. Из него вышли трое. Два санитара. И Вера.

Она была в белом, с планшетом в руке. Смотрела на нас без эмоций.

— Иден, — сказала она. — Ты болен. Твоя спутница умирает. У вас есть два варианта.

Первый вариант: мы возвращаемся. Нас приводят в Центр Биостабильности, где нам делают процедуру стирания памяти — глубокую, необратимую. Мы не вспомним друг друга. Мы не вспомним любовь. Но мы будем жить. Мира получит лечение. Я восстановлю свой статус смотрителя.

— Память — это эмоциональный багаж, — сказала Вера ровным голосом. — Вы освободитесь от него. Станете счастливыми.

— Счастливыми без чувств? — спросил я.

— Это единственное возможное счастье, — ответила Вера. — Спроси любого гражданина Солидарности. Они скажут, что довольны. У них нет тревог. Нет боли. Нет страха потери.

— И нет любви, — сказал я.

— Любовь — это боль, — сказала Вера. — Вы не знали этого три месяца назад? Посмотри на нее, Иден. Она умирает у тебя на руках. Это любовь ее убивает. Не Дикая зона. Не инфекция. Любовь. Потому что если бы она не любила — она бы не убежала. Если бы она не любила — она бы приняла таблетки и сейчас была здорова. Если бы она не любила — она бы не кашляла кровью в твою рубашку.

Я посмотрел на Миру. Она открыла глаза. Слабые, но ясные.

— Второй вариант? — спросила она хрипло.

Вера помолчала.

— Второй вариант: вы остаетесь в Дикой зоне. Мы не даем вам лекарств. Не даем еды. Не даем ничего. Вы умрете. Она — через неделю, максимум две. Ты — чуть позже, от голода или от того, что не сможешь без нее.

— Или выживем, — сказал я.

— Нет, — сказала Вера без злорадства, просто фактологически. — Статистика. Из ста пар, бежавших в Дикую зону за последние двадцать лет, выжило две. Один мужчина и одна женщина. Они не встретились. Они выжили поодиночке, и оба сошли с ума от одиночества.

Я сжал руку Миры.

— Что выберешь, Иден? — спросила она тихо. — Жизнь без меня или смерть со мной?

— Ты знаешь ответ, — сказал я.

— Знаю. Но я хочу услышать.

Я посмотрел на вертолет. На санитаров с фиксаторами. На Веру — мою бывшую коллегу, которая не помнила запаха дождя.

Потом я посмотрел на Миру. На ее карие глаза, на ямочку на щеке, на руки — бледные, исхудавшие, но все еще теплые.

— Я выбираю любовь, — сказал я.

Мира улыбнулась. В первый раз за много дней — настоящей улыбкой, без боли, без кашля.

— Тогда умрем вместе, — сказала она. — Это тоже неплохой финал.

Вера покачала головой.

— Ты идиот, Иден, — сказала она. Впервые в ее голосе промелькнуло что-то, похожее на эмоцию. Зависть? Грусть? Я не знал. Но это было что-то.

— Знаю, — ответил я.

Вера махнула рукой санитарам. Те развернулись и пошли к вертолету. Винты закрутились быстрее, поднимая пыль.

— Прощай, Иден, — сказала Вера через шум. — Надеюсь, твоя любовь стоила того.

— Стоила, — сказал я.

Вертолет взлетел. Стало тихо. Только ветер в развалинах и хриплое дыхание Миры.

Я обнял ее. Крепко.

— Сколько у нас осталось? — спросила она.

— Неделя. Может, две.

— Много, — сказала она. — Я успею рассказать тебе всё.

— Что всё?

— Всё, что не успела. Сказки, которые мне рассказывала мать. Стихи, которые я помню. Рецепт настоящего хлеба. Как различить съедобный гриб от ядовитого.

— Для чего? — спросил я. — Мы же умрем.

— Для того, — сказала Мира. — Чтобы, когда мы умрем, хоть кто-то это помнил. Ты будешь помнить.

— Я умру следом.

— Да. Но эти несколько дней ты будешь знать всё. И это будет наша жизнь. Вся. Сжатая в семь дней.

Я заплакал. Она вытирала мои слезы своими холодными пальцами.

— Не плачь, — сказала она. — Это же любовь. Она не может быть без слез.

Эпилог. Седьмой день

На седьмой день Мира не проснулась.

Я лежал рядом с ней, слушал тишину. Ее дыхание прекратилось где-то за час до рассвета. Я не заметил точного момента — просто в какой-то миг понял, что рядом со мной уже не живой человек, а тело. Красивое, родное, пустое.

Я не позвал на помощь. Некого было звать.

Я зарыл ее в поле, за церковью. Насыпал холмик камней — чтобы звери не растащили. Сверху положил цветы — дикие, те, что она показывала мне в первый день, называя каждое по имени.

— Василек, — прошептал я. — Ромашка. Иван-чай.

Она научила меня их различать.

Потом я сел на крыльце и посмотрел на небо. День был ясный, солнечный. Птицы пели. Где-то далеко, за стеной, работала машина Солидарности — бесшумная, эффективная, мертвая.

У меня была еда на два дня. Вода — на три. Я мог бы пойти на север, к реке, где, по слухам, жили другие изгнанники. Мог бы вернуться к стене и сдаться — Вера, наверное, приняла бы меня обратно. Стереть память. Вылечить. Сделать снова удобным, послушным, счастливым.

Я не сделал ничего.

Я сидел на крыльце и вспоминал. Ее улыбку. Ее руки. Компот. Поцелуй на крыше. Звезды в первую ночь в Дикой зоне.

А потом я пошел в церковь, нашел ржавый гвоздь и написал на стене:

«Мира. Она жила. Она любила. Она научила меня, что такое жизнь. Я не вернусь в Солидарность. Я не приму таблетки. Я умру здесь, помня всё».

Внизу я дописал:

«Любовь существует. Я это знаю. Потому что у меня болит сердце. По-настоящему. Не от болезни — от того, что ее больше нет. И это боль — единственное, что доказывает, что я жил».

На четвертый день после ее смерти я перестал есть.

На пятый — перестал пить.

На шестой я лежал в траве рядом с ее могилой и смотрел в небо. Облака плыли медленно. Я вспомнил, как Мира говорила: «Интересно, какими были настоящие звезды».

Я закрыл глаза.

И мне показалось, что я слышу ее голос. Не зовущий. Не плачущий. Поющий — тихо, как в тот вечер в подземелье, когда она впервые спела мне колыбельную.

Я улыбнулся.

И перестал дышать.

Послесловие

Через три месяца патрульный вертолет нашел в Дикой зоне тело мужчины. Он лежал на земле, рядом с холмиком камней. На лице застыла улыбка.

Вера, которая вела поиск, вышла из вертолета, подошла к телу и долго смотрела на него. Потом достала планшет и записала:

«Объект Иден. Статус: ликвидирован. Причина: отказ от Анестезина, длительное пребывание в Дикой зоне, истощение».

Она хотела нажать «отправить», но палец замер.

Она смотрела на улыбку мертвого мужчины и чувствовала что-то странное в груди. Что-то, чего не должно было быть. Какой-то липкий, горячий ком. Вера не знала, как это называлось. Она не помнила запаха дождя.

Но она запомнила улыбку.

Вертолет улетел. Тело осталось лежать в траве, рядом с камнями и дикими цветами. Рядом с надписью на стене церкви, которую ветер еще долго не мог стереть.

«Любовь существует».

Это была не статистика. Не отчет. Не протокол.

Это была правда. Та самая, ради которой стоило умереть.