Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Бывалый

Самарканд: спустился в подвал минарета и нашёл жилой караван-сарай

В Самарканде я честно отходил все туристические маршруты. Самарканд дал мне площадь Регистан, усыпальницу Тамерлана и ощущение, что за тысячью фасадов прячется какая-то другая жизнь. В Бухаре я решил найти её сам. Мне выдали ключи от южного минарета. Я спустился в подвал. Артём объяснял быстро — сбивчиво, но по делу. Молодой реставратор, 32 года, тёмно-русые волосы, очки на переносице. Он приехал из Самарканда в Бухару восстанавливать облицовку медресе Улугбека, но уже три дня ходил вокруг одной двери в цоколе. Маленькой, деревянной, совсем не похожей на служебный вход. – Короче, я смотрю — там свет, понимаешь? Щель снизу, и оттуда свет. Я думаю, может подсобка. Может электрики проложили кабель и живут там инструменты хранят. Ну, постучал. Никто не открыл. Но дверь не была заперта. Артём толкнул её плечом и замер на пороге. Я зашёл следом. Мы оба молчали секунд десять. Это был зал. Настоящий. Живой. Жилой. Потолок уходил вверх метра на четыре, и там, под низким куполом, висела лампочка

В Самарканде я честно отходил все туристические маршруты. Самарканд дал мне площадь Регистан, усыпальницу Тамерлана и ощущение, что за тысячью фасадов прячется какая-то другая жизнь. В Бухаре я решил найти её сам.

Мне выдали ключи от южного минарета. Я спустился в подвал.

Артём объяснял быстро — сбивчиво, но по делу. Молодой реставратор, 32 года, тёмно-русые волосы, очки на переносице. Он приехал из Самарканда в Бухару восстанавливать облицовку медресе Улугбека, но уже три дня ходил вокруг одной двери в цоколе. Маленькой, деревянной, совсем не похожей на служебный вход.

– Короче, я смотрю — там свет, понимаешь? Щель снизу, и оттуда свет. Я думаю, может подсобка. Может электрики проложили кабель и живут там инструменты хранят. Ну, постучал.

Никто не открыл. Но дверь не была заперта.

Артём толкнул её плечом и замер на пороге. Я зашёл следом. Мы оба молчали секунд десять.

Это был зал. Настоящий. Живой. Жилой. Потолок уходил вверх метра на четыре, и там, под низким куполом, висела лампочка на шнуре. Стены от пола до середины были выложены синей глазурью. Не крашеной, не шпаклёванной, а именно глазурью, такой, как на пиалах в самаркандских чайханах. Где-то потрескавшейся, где-то целой. Запах был странный: дрожжи, дым, чуть горелая тряпка и что-то ещё, сладкое, как засохший инжир.

В углу стоял железный казан, чёрный от копоти. На полу лежала кошма, вытертая до нитей. На кошме сидел мальчик лет девяти и смотрел на нас без испуга, только с деловитым любопытством. Щуплый, с чёрными вихрами и ямочкой на левой щеке.

– А у нас во дворе собаку нашли, – сказал он.

Мы не успели ничего ответить. Из-за занавески вышла женщина. Плотная, в тёмном платье, седые волосы стянуты в пучок. Она посмотрела на Артёма, потом на меня, потом снова на Артёма.

– Чай будете, бача?

Замире было 68 лет. Она жила здесь сорок из них. Говорила медленно, нараспев, слова укладывались одно за другим, как кирпичи в кладку.

В советское время этот квартал перестраивали. Реставраторы из Ленинграда приехали делать из старого медресе музей. Они замуровали нижние арки, заложили окна, и один из старых залов оказался просто отрезан. Над ним прибили фальш-потолок из досок и штукатурки. Назвали это «изоляцией несущих конструкций». А потом уехали.

Замира показала рукой вверх, туда, где сейчас висела лампочка.

– Потолок их упал. Сам. Через десять лет. Зимой. Никого не задавило, слава богу. Мы думали, это плохо. А оказалось, вот.

Она кивнула на стены. Под осыпавшейся штукатуркой оказалась глазурь. Синяя, как небо над Самаркандом после дождя. Заляпанная известью, в трещинах, но живая.

– Я её мыла три месяца, бача. Губкой. Каждый день.

Мальчик Рустам тем временем куда-то исчез. Через минуту из-под казана раздался грохот, потом звон металла и радостный вой. Мы бросились туда.

В углу, рядом с казаном, была дыра. Небольшая, в половину люка. Рустам стоял на краю и светил телефоном вниз. Снизу доносился лай, нервный и тонкий.

– А у нас во дворе собаку нашли, – повторил Рустам. Она там теперь живёт, объяснил он. Это у неё комната.

Артём лёг на живот и посветил в дыру фонариком. Я заглянул через его плечо. Внизу был ещё один уровень. Сводчатый потолок, земляной пол, в углу щенок с дыбящейся шерстью. И вдоль стены, едва видимые в темноте, каменные кольца. Коновязи. Это было стойло для верблюдов. Тут был целый второй ярус, ещё более старый, чем первый.

Тандыр, на котором Замира пекла лепёшки, стоял в бывшем стойле. Она спускалась туда по деревянной лесенке каждое утро в пять, когда в подвале ещё прохладно. Запах свежего теста поднимался наверх через дыру, и Рустам просыпался на этот запах. Лепёшки Замира поднимала в корзине на верёвке.

Расскажи такое в Москве или даже в Самарканде, и тебе не поверят: в Узбекистане люди живут в подвалах караван-сараев. Не от бедности. Просто так — привыкли. Стены держат прохладу летом и тепло зимой. Купол лучше любой крыши.

– Так удобнее, – объяснила она просто. Ветра нет. Тепло держится.

Артём трогал стены, смотрел на арки, что-то бормотал под нос. В Самарканде такие арки я видел только в музеях, а тут они были жилыми. Я видел, как у него вытянулось лицо. Потом он повернулся к Замире и сказал то, что должен был сказать по должности.

– Это памятник. Понимаешь, это, короче, объект охраны. По идее здесь не должны жить без оформления. Нужно доступ оформить, на учёт поставить, всё по правилам.

Замира слушала его спокойно. Она разлила чай в пиалы. Подождала, пока он замолчит.

– Этот купол, бача, это моя крыша. Я сорок лет под ним. Если вы его закроете, дом умрёт. Стены умрёт. Глазурь умрёт опять.

Артём потёр запястье. Там, чуть выше кисти, шёл старый шрам, широкий, бледный, явно от ожога. Замира это заметила. Она смотрела на его руку с тем выражением, с которым смотрят на что-то знакомое.

– Ты тоже обжёгся когда-то, бача.

Артём не ответил. Поставил пиалу на кошму.

– Теперь ты наш.

Молчание было долгим. Потом Артём встал и пошёл наружу. Я не знал, куда он идёт. Думал, в комитет по охране памятников. Думал, звонить начальству.

Он вернулся через час. Без телефона, без злости. Принёс блокнот и сел на пол рядом с казаном.

– Короче, слушай. Есть такое понятие — «жилой памятник». Это когда объект продолжает использоваться по назначению или близко к нему. В Италии таких куча. Мы можем попробовать оформить это как «жилой историческом объект». Медресе снаружи мы реставрируем. А этот зал... он и так в хорошем состоянии. Лучше, чем был бы без хозяйки.

Замира налила ему ещё чаю. Рустам приволок щенка из нижнего яруса. Щенок был рыжий и недовольный.

Я уехал из Бухары через несколько дней. Артём остался.

Он написал мне через месяц. Коротко, одно сообщение: «Рустам повесил светильник под куполом. Теперь вечером вся комната синяя». Я сразу понял, о чём он. Глазурь, которую Замира мыла три месяца губкой, дождалась своего света. Синий, дрожащий, такой, каким он и должен был быть когда-то.

Артём написал потом ещё раз. Он говорил, что уехал из Самарканда восстанавливать фасад. А восстановил дом.

В Самарканде я понял, что история здесь стоит за стеклом. В Бухаре она живёт в подвале и угощает чаем.

Синяя глазурь под лампочкой на шнуре. Вот что осталось у меня от этой поездки, не площади и не порталы. Стены, которые сорок лет никто не видел, а потом пришла женщина с губкой. У вас есть такое своё, когда случайно открыл то, что кто-то давно бросил? Расскажите, а если хочется ещё таких историй не из путеводителей, можно подписаться. Анонсы в телеграм-канале и ВКонтакте.