Автобус остановился у поворота на Калиново в шесть утра. Лёша спрыгнул на обочину, вдохнул сырой октябрьский воздух и почувствовал, как дрожат колени.
Не от холода. От радости.
Два года он засыпал с мыслью об этой дороге. Грунтовка, разбитая тракторами, лужи цвета крепкого чая, а за поворотом, если приглядеться, видна крыша бабушкиного дома. Зелёная, с ржавым пятном у трубы. Он мог бы нарисовать эту крышу с закрытыми глазами.
Рюкзак оттягивал плечо. Лёша закинул его поудобнее и зашагал. Кроссовки тут же промокли, но какая разница. Полтора километра. Десять минут. А потом бабушкины руки, запах её оладий и чай в гранёном стакане с подстаканником, единственном, который уцелел из набора деда.
Он репетировал эту встречу всю дорогу из Ростова. Бабушка откроет, ахнет, прижмёт к себе. Она маленькая, ему по грудь, но обнимает так, будто может удержать от всего мира.
У калитки он остановился.
Двор выглядел иначе. Грядки, которые бабушка вскапывала каждую весну, заросли бурьяном. Яблоня, с которой он в детстве свалился и сломал руку, стояла чёрная, без единого листа. Мёртвая.
Лёша толкнул калитку. Петли пронзительно скрипнули.
Он поднялся на крыльцо и постучал. Три раза, как всегда. Их условный стук. Два коротких, один длинный.
Тишина.
Потом шаги. Медленные, шаркающие. Лёша улыбнулся. Сердце колотилось где-то в горле.
Дверь приоткрылась на ширину цепочки. В щели показался глаз. Один. Тёмный, с покрасневшим белком.
— Ба, это я. Лёшка.
Молчание. Глаз смотрел на него, не мигая.
— Ба? Ты чего?
— Уходи.
Голос был хриплый, чужой. Будто не бабушка говорила, а кто-то другой, завладевший её телом.
— Ба, ты что? Я из армии. Два года...
— Я знаю, откуда ты. Уходи и не приезжай больше.
Дверь захлопнулась. Лязгнул замок.
Лёша стоял на крыльце, и мир вокруг стал ватным. Звуки пропали. Он видел свои мокрые кроссовки на облупившихся досках, видел трещину в двери, через которую когда-то подглядывал за дедом, когда тот курил тайком. Но ничего не слышал.
Потом слух вернулся. Где-то лаяла собака. Капало с крыши.
Он постучал снова.
— Ба. Открой. Пожалуйста.
Ничего.
— Бабушка!
Голос сорвался. Он ударил ладонью по двери, потом ещё раз. Дерево было влажным, холодным.
Изнутри ни звука.
Лёша сел на ступеньку. Рюкзак упал рядом, из бокового кармана торчал пакет. Внутри платок, который он купил на ростовском рынке. Белый, с синими цветами. Бабушка любила такие.
Он просидел на крыльце час. Может, полтора. Холод пробрался под куртку, пальцы онемели. Занавеска в окне ни разу не шевельнулась.
Тогда он встал и пошёл к соседям.
Тётя Валя жила через три дома. Крупная женщина лет шестидесяти, с вечно красным лицом и громким голосом. Она увидела Лёшу через забор и всплеснула руками.
— Лёшенька! Господи, вырос-то как! Не узнать!
Она затащила его в дом, усадила на табуретку, поставила чайник. Лёша сидел и смотрел на клеёнку с подсолнухами. Такая же была у бабушки. Может, они вместе покупали.
— Тёть Валь, бабушка меня не пустила.
Валя замерла с чашкой в руке.
— Как не пустила?
— Сказала уходить. Дверь закрыла.
Валя медленно поставила чашку на стол. Села напротив. Лицо её изменилось, стало каким-то осторожным.
— Давно она... странная? — Лёша спросил тихо.
— Лёш, она последние полгода ни с кем не разговаривает. Я ей продукты ношу, оставляю у двери. Она забирает, когда я ухожу. Я думала, может, после больницы...
— Какой больницы?
Валя прикусила губу.
— Ты не знал?
— Она мне писала, что всё хорошо. Огород, банки, кошка...
— Кошка сдохла в марте.
Лёша сжал пальцы. Суставы хрустнули.
— Что за больница, тёть Валь?
— Её в апреле скорая забирала. Я вызывала. Она упала во дворе, лежала полдня. Хорошо, я за молоком шла, увидела через забор. Отвезли в район. Три недели пролежала.
— Что с ней?
Валя помолчала. Отвела взгляд к окну, за которым серело небо.
— Сердце. И давление. Но дело не в этом.
— А в чём?
— Когда она лежала в больнице, к ней приехала твоя мать.
Слово «мать» ударило Лёшу как пощёчина. Он не слышал его применительно к себе много лет. Для него существовала бабушка. Только бабушка.
Мать исчезла, когда ему было три. Бабушка говорила: уехала на заработки. Потом: устроила жизнь в другом городе. Потом перестала говорить вовсе. А Лёша перестал спрашивать.
— Зачем она приехала?
— Этого я не знаю. Но после её визита Нина Петровна стала другой. Совсем другой.
Валя налила чай. Положила перед ним хлеб и масло. Лёша не притронулся.
— Тёть Валь. Вы ведь знаете, что случилось с моей матерью. Все в деревне знают. Только мне не говорят.
Валя подняла на него глаза. В них стояло что-то, похожее на страх.
— Это не мне рассказывать, Лёш. Правда, не мне.
Он вернулся к бабушкиному дому к обеду. Постучал. Позвал. Тишина.
Тогда он обошёл дом и заглянул в окно кухни. Занавеска была сдвинута, и он увидел бабушку.
Она сидела за столом, сложив руки перед собой. Не ела, не пила, не читала. Просто сидела и смотрела в стену. На ней был тёмный платок, тот самый, в котором она ходила на кладбище. Лицо её осунулось. Скулы проступали так остро, будто кожа натянулась на черепе.
Лёша постучал по стеклу.
Бабушка повернула голову. Увидела его. И на секунду, на одну короткую секунду, её лицо стало прежним. Губы дрогнули, глаза блеснули. Она приподнялась со стула.
А потом снова стала каменной. Отвернулась. Встала. Задёрнула занавеску.
Лёша прижался лбом к холодному стеклу.
— Ба, я никуда не уйду. Слышишь? Буду сидеть тут, пока не откроешь.
Он нашёл в сарае старое одеяло, пахнувшее сыростью и дровами. Устроился на крыльце, подложив рюкзак под голову. Одеяло обмотал вокруг ног.
К вечеру похолодало. Звёзды высыпали такие яркие, каких он не видел два года. В казарме ночью горел дежурный свет, и небо из окна казалось пустым. А тут, в Калиново, небо было живое, густое.
Он вспомнил, как бабушка учила его находить Большую Медведицу. Ему было пять. Они сидели на этом самом крыльце, она держала его на коленях, и её палец чертил линии между звёздами.
— Видишь ковшик? Это медведица несёт воду своим медвежатам.
— А где медвежата?
— Далеко. Но она обязательно дойдёт.
Он заснул под утро. Проснулся от того, что кто-то накрыл его чем-то тёплым. Шерстяное одеяло, тяжёлое, с запахом нафталина. Бабушкино. То, которое она стелила ему в детстве.
Дверь была закрыта.
Но она выходила. Выходила к нему ночью, укрыла и ушла обратно.
Лёша прижал одеяло к лицу. Шерсть пахла домом. Тем домом, который он помнил.
На второй день он пошёл в район.
Автобус ходил два раза в день. Лёша доехал до райцентра и нашёл районную больницу. Длинное двухэтажное здание с облупившейся штукатуркой. Внутри пахло хлоркой и кашей.
В регистратуре сидела женщина в очках, которые постоянно сползали на кончик носа.
— Мне нужна информация о пациентке. Нина Петровна Самойлова. Лежала в апреле.
— Вы кто ей?
— Внук.
Женщина поправила очки и застучала по клавиатуре.
— Самойлова... Да, была. Кардиология. Выписана двадцать восьмого апреля. Рекомендации получила. Больше ничего сказать не могу, обращайтесь к лечащему врачу.
— Кто лечащий?
— Доктор Хабибулин. Второй этаж, кабинет четырнадцать.
Хабибулин оказался маленьким мужчиной с усталыми глазами. Он помнил бабушку.
— Самойлова, да. Гипертонический криз, ишемия. Состояние было серьёзное, но стабилизировали. Выписали с рекомендациями. Она таблетки-то пьёт?
— Не знаю. Я только вернулся из армии. Она меня не пускает в дом.
Хабибулин снял очки, протёр их полой халата.
— Не пускает?
— Нет.
— Странно. Она про вас говорила. Внук в армии, ждёт, переживает. Каждый день говорила.
Лёша сглотнул.
— К ней приезжала женщина? Пока она лежала?
Хабибулин задумался.
— Да. Одна посетительница. Я её не запомнил особо. Среднего возраста, тёмные волосы. Они разговаривали в палате, я зашёл на обход, посетительница ушла. А Нина Петровна... У неё после этого визита давление подскочило. Мы два дня снимали.
— О чём они говорили?
— Этого не знаю. Пациентка не рассказывала.
Лёша вышел из больницы и сел на лавочку у входа. Закурил. Он не курил до армии, но там начал, и теперь сигарета помогала думать.
Мать приехала. Что-то сказала бабушке. После этого бабушке стало плохо. А потом бабушка перестала пускать к себе людей.
Связь была очевидной. Но что могла сказать мать, от чего бабушка закрылась от всего мира?
Он нашёл адрес матери через военкомат.
В личном деле, которое он заполнял при призыве, была графа «мать». Бабушка тогда продиктовала: Самойлова Ирина Андреевна, город Воронеж. Адрес. Лёша записал и забыл. Ему было восемнадцать, и мать была для него словом из анкеты, не более.
Теперь он стоял у военкомата и смотрел на бумажку с адресом, которую ему нехотя переписали.
Воронеж был в четырёх часах на автобусе.
Он поехал в тот же день.
Город встретил его шумом и бензиновым чадом. После Калиново всё казалось слишком быстрым, слишком громким. Лёша нашёл нужный дом по навигатору в телефоне. Пятиэтажка из серого кирпича, двор с покосившимися качелями.
Третий этаж, квартира одиннадцать.
Он постоял у двери. За ней играло радио, кто-то пел про любовь. Лёша позвонил.
Шаги. Щёлкнул замок.
Она была ниже, чем он представлял. Худая, с тёмными кругами под глазами. Волосы собраны в хвост, корни отросли на два пальца. На ней был халат с вытянутыми карманами.
Она посмотрела на него, и он увидел, как расширились её зрачки.
— Лёша?
Она знала его лицо. Значит, следила. Фотографии, может быть. Или бабушка присылала.
— Можно войти?
Она молча отступила.
Квартира была маленькой. Однокомнатная. Пахло сигаретами и чем-то сладким, вроде дешёвого освежителя воздуха. На кухонном столе стояла кружка с остывшим кофе и пепельница.
Лёша сел на табуретку. Ирина осталась стоять, прислонившись к дверному косяку. Руки скрестила на груди.
— Ты от Нины?
— Бабушка не пускает меня домой.
Ирина закрыла глаза. Медленно выдохнула.
— Значит, не пускает.
— Ты была у неё в больнице. В апреле. Что ты ей сказала?
Ирина открыла глаза и посмотрела на него. Взгляд был тяжёлый, пристальный.
— Сядь нормально. Чай будешь?
— Не буду. Что ты ей сказала?
Она помолчала. Потом достала из кармана халата сигарету, закурила, даже не подходя к окну. Дым потянулся к потолку.
— Тебе сколько лет, Лёш?
— Двадцать один.
— Двадцать один. Мужик уже. — Она затянулась. — Ладно. Ты приехал за правдой, значит, получишь правду. Только потом не говори, что не просил.
Она села напротив. Пепельницу подвинула ближе.
— Мне было девятнадцать, когда ты родился. Нина, твоя бабушка, мне не мать. Она мне свекровь. Была. Я вышла за её сына, Андрея.
— За моего отца.
— За твоего отца. Мы прожили вместе два года. Ты родился, ему было двадцать три, мне девятнадцать. Мы жили у Нины, в Калиново.
Лёша слушал. Это он знал. Обрывками, по кусочкам, собранным из бабушкиных оговорок и соседских шёпотов.
— А потом Андрей погиб.
— Бабушка говорила, что он утонул.
Ирина медленно покачала головой.
— Не утонул.
Она затушила сигарету. Пальцы дрожали.
— Андрей не утонул, Лёша. Его убили. И я знаю, кто.
Тишина в маленькой кухне стала плотной, осязаемой. Лёша слышал, как тикают часы в комнате, как капает кран. И больше ничего.
— Кто? — Голос прозвучал чужим.
Ирина закурила новую сигарету. Руки тряслись.
— В Калиново жил мужик по фамилии Горелов. Виктор Горелов. Он работал на пилораме. Здоровый, злой, пил. И он был влюблён в меня ещё до свадьбы. Андрей знал. Все знали.
Она говорила ровно, без выражения. Как заученный текст.
— Горелов не угрожал. Не скандалил. Просто смотрел. Когда я шла по улице, он останавливался и смотрел. Андрей один раз подошёл к нему, сказал: не смотри на мою жену. Горелов ответил: я не на неё смотрю, я на облака. И засмеялся.
Ирина стряхнула пепел мимо пепельницы. Не заметила.
— Андрей ездил на рыбалку на Клязьминское водохранилище. Каждую субботу. Один. Это было его время. Уезжал рано, возвращался к обеду. А в тот день не вернулся.
Она замолчала. Лёша ждал.
— Его нашли в воде. Лодка перевёрнута. Следствие написало: несчастный случай, утонул в состоянии алкогольного опьянения. Только Андрей не пил. Вообще. Нина об этом говорила следователю, но кто слушает деревенскую бабку.
— А Горелов?
— Горелов пришёл ко мне через месяц. Тебе было три. Он пришёл и сказал: теперь ты свободна. Я сказала: уходи. Он ушёл. А через неделю пришёл снова. И снова. И снова.
Ирина встала, подошла к окну. Спиной к Лёше.
— Я уехала от страха. Не от тебя. От него. Он говорил: если уедешь, я найду. И я верила. Но Нина сказала: оставь ребёнка, я вырощу. С ним ничего не случится, я его спрячу. А ты уезжай далеко.
— Ты оставила меня из-за него?
— Я оставила тебя, чтобы он не тронул тебя. Он ненавидел тебя. Ты был сыном Андрея. Понимаешь?
Лёша понимал. И не хотел понимать.
— Горелов жив?
Ирина повернулась.
— Вот об этом я приезжала к Нине.
Она рассказала.
Горелов исчез из Калиново через полгода после отъезда Ирины. Куда делся, никто не знал. Бабушка вздохнула свободнее, растила Лёшу. Восемнадцать лет прошли тихо.
А в марте этого года Ирине позвонили. Незнакомый номер. Мужской голос, хриплый и тяжёлый.
«Ирка, я вышел. Теперь приеду».
Горелов сидел в тюрьме. Семнадцать лет. За что сел, Ирина не знала. Может, за драку, может, за что-то хуже. Но он вышел. И первое, что сделал, позвонил ей.
— Я сменила номер. Переехала. Он нашёл меня за две недели. Приходил к подъезду. Стоял внизу, курил. Ничего не делал, просто стоял. Как раньше. Смотрел на окна.
Ирина прижала ладони к лицу.
— Я поехала к Нине и сказала ей: Горелов вышел. Он ищет меня. Он найдёт Калиново. Он найдёт Лёшу. Нина должна быть готова.
— И что бабушка?
— Ей стало плохо с сердцем прямо при мне. Я вызвала скорую из палаты соседки. Два дня она лежала под капельницей.
Ирина опустила руки.
— А когда вышла, закрылась в доме. Перестала пускать людей. Перестала разговаривать. Я думаю, она решила: если Лёша не будет приходить, Горелов не найдёт его через неё. Если она оттолкнёт тебя, ты уедешь. Не вернёшься. И будешь в безопасности.
Лёша сидел неподвижно. В голове было пусто и звонко, как в пустом ведре.
— Она закрыла дверь, чтобы защитить меня.
— Она всю жизнь тебя защищала. Единственным способом, который знала.
Он вернулся в Калиново на следующий день. Всю дорогу в автобусе смотрел в окно и ничего не видел. Перед глазами стояло лицо матери, когда она говорила про Горелова. Не злость, не страх. Усталость. Семнадцать лет усталости.
От остановки он не пошёл к бабушкиному дому. Сначала зашёл к тёте Вале.
— Тёть Валь, вы знаете Виктора Горелова?
Валя побледнела. Отошла от двери на шаг.
— Зачем тебе?
— Он убил моего отца.
Валя схватилась за косяк.
— Кто тебе сказал?
— Мать.
Валя тяжело опустилась на скамейку у крыльца. Помолчала. Потом заговорила, глядя в землю.
— Все знали, Лёша. Вся деревня знала. Но доказательств не было. Следствие закрыли. А Горелов ходил по улице, как ни в чём не бывало. И смотрел на твою мать. Андрея закопали, а этот смотрел.
— Почему мне никто не сказал?
— Нина запретила. Она сказала: мальчик будет расти без этого. Без ненависти. Без мести. Она хотела, чтобы ты вырос нормальным. Не как Горелов. Не как те мужики, которые потом хотели с ним разобраться, да побоялись.
Валя подняла на него глаза.
— Она тебя не от себя отталкивает, Лёш. Она тебя от него отталкивает.
Он пришёл к бабушкиному дому в сумерках. Сел на крыльцо. Достал из рюкзака платок, белый, с синими цветами. Расправил его на коленях.
И заговорил. Негромко, но так, чтобы она слышала через дверь.
— Ба. Я знаю про Горелова. Мать рассказала. Знаю, что он сделал с отцом. Знаю, что он вышел. Знаю, почему ты закрылась.
Молчание за дверью было другим. Не пустым. Живым. Он чувствовал, что она стоит по ту сторону и слушает.
— Ты решила, что если оттолкнёшь меня, я уеду, и он меня не найдёт. Ты думала, что защищаешь меня.
Он помолчал. Провёл пальцем по цветку на платке.
— Но я не мальчик, ба. Мне двадцать один. Я два года таскал автомат, который весил больше, чем ты. Я не убегу.
Тишина.
— И ты не одна. Слышишь? Ты восемнадцать лет была одна с этим, и хватит.
Он услышал звук. Тихий, почти неразличимый. Всхлип.
— Ба, открой. Я тебе платок привёз. Белый, с цветочками. Как ты любишь.
Щелчок замка. Звякнула цепочка. Дверь открылась.
Бабушка стояла в проёме. Маленькая, сухая, в тёмном платке. Глаза мокрые. Губы сжаты так, что побелели.
Она смотрела на него снизу вверх. Он стал огромным для неё. В три года она носила его на руках, а теперь он мог поднять её одной рукой.
— Дурак, — сказала она. Голос был сиплый, но в нём проступило что-то живое. — Зачем ты приехал, дурак.
Он протянул ей платок.
Она взяла. Пальцы её были тонкие, с узловатыми суставами, и они дрожали. Она прижала платок к груди.
— Он найдёт тебя, — прошептала она. — Он всех находит.
— Пусть найдёт.
— Ты не понимаешь. Он сумасшедший. Он ненормальный. Он Андрюшу... — Голос оборвался.
Лёша шагнул вперёд и обнял её. Она была невесомой. Кости и кожа. Пахла от неё травами, теми самыми, которые она сушила на чердаке.
Она вцепилась в его куртку обеими руками. Пальцы впились в ткань. И заплакала. Без звука. Просто тряслась мелкой дрожью у него на груди.
Они стояли так долго. Потом она отстранилась, вытерла лицо концом платка и сказала хрипло:
— Заходи. Чайник поставлю.
Внутри пахло иначе, чем он помнил. Раньше дом пах едой, дровами, кошкой. Теперь пахло пылью и лекарствами. На столе стояли пузырьки, блистеры с таблетками, стакан с мутной водой.
Но чайник был тот же. Эмалированный, белый, с рыжими пятнами у носика.
Бабушка налила чай в гранёный стакан с подстаканником. Единственный. Себе налила в кружку.
Они сидели молча. Лёша пил чай, обжигая язык, и смотрел на бабушку. Она постарела не на два года. На десять. Под глазами залегли тёмные впадины, руки двигались медленно и неуверенно.
— Ба, ты таблетки пьёшь?
— Пью. Когда помню.
— Теперь я буду напоминать.
Она посмотрела на него поверх кружки.
— Лёш. Ты должен уехать.
— Нет.
— Он приедет. Рано или поздно. Он приедет сюда. Он знает этот дом.
— Значит, я буду здесь, когда он приедет.
— Ты не понимаешь, что он может сделать.
— Ба. Мне двадцать один год, и я два года носил форму. Я не боюсь мужика, который семнадцать лет просидел на нарах.
Она поставила кружку. Руки перестали дрожать.
— Ты похож на деда.
Этого он не ожидал. Бабушка редко говорила о деде. Он умер, когда Лёше было семь, и Лёша помнил его смутно: большие руки, запах табака, хриплый смех.
— Дед тоже говорил: я не боюсь. А потом хоронили Андрюшу, и дед молчал три дня. Не ел, не пил, сидел на лавке. А на четвёртый день пошёл к Горелову. Один. С топором.
Лёша замер.
— Что было?
— Горелова дома не оказалось. Уехал к брату. Дед простоял у его дома до темноты, потом пришёл обратно. Положил топор в сарай. Сел за стол. И сказал мне: если бы я его убил, Лёшку растить некому. А мальчику нужен кто-то. Мужик в доме.
Бабушка провела пальцем по краю кружки.
— Дед умер через четыре года. Сердце. Как у меня теперь. Он держался ради тебя. И я держусь ради тебя. Но если с тобой что-нибудь случится из-за этого ублюдка...
Она не закончила. Не смогла.
Лёша накрыл её руку своей.
— Ничего не случится.
Он остался. Перевёз вещи из рюкзака в свою старую комнату, где до сих пор висели плакаты с машинами и стоял глобус с отломанной Африкой. Кровать была короткой, ноги свисали. Но он уснул мгновенно.
Утром он вскопал огород. Земля была тяжёлой, комковатой от дождей, но лопата входила легко, потому что злость давала силы. Он копал и думал о Горелове. О человеке, которого никогда не видел, но который изуродовал жизнь всей семье.
Отец погиб. Мать сбежала. Дед умер от горя. Бабушка закрылась от мира.
А Горелов жил. Вышел из тюрьмы, купил телефон, позвонил матери. И, вероятно, ехал сюда.
Лёша воткнул лопату в землю и выпрямился. Спина гудела. Он посмотрел на дом. Бабушка стояла у окна и смотрела на него. Не пряталась за занавеской. Просто стояла и смотрела.
Он помахал ей.
Она не помахала в ответ. Но не отвернулась.
Горелов приехал через неделю.
Лёша был в сарае, чинил крышу. Прохудилась в трёх местах, и каждый дождь наполнял сарай водой. Он стоял на стремянке с молотком, когда услышал, как скрипнула калитка.
Не тётя Валя. Та всегда стучала и звала. Не почтальон. Тот приходил по вторникам.
Лёша спустился и вышел во двор.
У калитки стоял мужчина. Высокий, но ссутуленный. Лицо серое, изрытое. Глаза маленькие, глубоко посаженные. На нём была куртка не по размеру, будто с чужого плеча.
Он смотрел на дом. Не на Лёшу. На дом.
— Вам чего? — Лёша спросил спокойно.
Мужчина перевёл на него взгляд. Медленно, как камера наблюдения.
— Ты кто?
— Живу здесь. А вы?
Мужчина не ответил. Он смотрел на Лёшу, и что-то менялось в его лице. Будто он собирал мозаику.
— Андрюхин? — спросил он наконец.
— Андрея Самойлова сын. А вы Горелов.
Тишина. Где-то за домом кудахтали соседские куры.
Горелов усмехнулся. Усмешка была кривой, нездоровой.
— Вырос, значит. Похож на отца.
— Я знаю, что вы сделали с ним.
Горелов не моргнул.
— Ничего я не делал. Утонул он. Следствие было.
— Следствие было. А правда другая.
Горелов сунул руки в карманы.
— Мне Ирка нужна. Она здесь?
— Нет. И вам тут делать нечего.
— Это не тебе решать, щенок.
Он шагнул к калитке, но Лёша уже стоял перед ней. Молоток был в правой руке. Лёша не поднимал его, просто держал вдоль бедра.
— Уходите.
Горелов остановился. Посмотрел на молоток. Потом на Лёшу. Лёша был моложе, шире в плечах, и два года армии читались в его осанке.
— Уходите, — повторил Лёша. — И если вы появитесь здесь ещё раз, или возле моей матери, или возле кого-то из моей семьи, я напишу заявление. И расскажу всё, что знаю. Про отца. Про лодку. Про то, как вы ходили за матерью. Я найду адвоката. Я подниму дело. Мне двадцать один, у меня вся жизнь впереди, и я потрачу её на то, чтобы вы сели обратно.
Он говорил тихо. Не кричал, не угрожал. Просто перечислял.
Горелов слушал. Лицо его не менялось. Но руки в карманах, судя по движению ткани, сжались в кулаки.
— Щенок, — повторил он. Но голос был другим. Тише.
Он повернулся и пошёл к дороге. Не оглядываясь.
Лёша стоял у калитки, пока Горелов не скрылся за поворотом. Потом опустил молоток. Пальцы свело судорогой, так крепко он сжимал рукоятку.
Он обернулся.
Бабушка стояла на крыльце. Она слышала всё. Лицо было белым, но глаза сухие.
— Заходи, — сказала она. — Оладьи стынут.
Он зашёл и сел за стол. На тарелке лежали оладьи. Горкой, как в детстве. Рядом стояла банка варенья, малинового, из тех запасов, которые бабушка делала каждое лето.
Она села напротив. Смотрела, как он ест.
— Вкусно, ба.
— Врёшь. Пережарила.
— Ну, может, чуть-чуть.
Она фыркнула. Это был первый звук, похожий на смех, за всё время.
Лёша потянулся к варенью. Ложка была та самая, деревянная, с облупившейся краской. Он облизал её и вспомнил вкус. Точно такой же. Ничего не изменилось.
— Ба.
— Что?
— Ты больше не будешь закрываться?
Она помолчала. Пальцами разгладила платок, новый, белый с синими цветами. Она надела его утром.
— Посмотрим.
Это было не обещание. Но и не отказ.
Он доел оладьи, помыл тарелку, поставил в сушилку. Потом вышел на крыльцо. Вечер опускался на Калиново мягко и медленно. Небо было чистым, и на западе догорала розовая полоса заката.
Бабушка вышла следом. Встала рядом. Маленькая, в белом платке.
— Видишь ковшик? — спросил Лёша.
Она подняла голову.
— Вижу.
— Медведица несёт воду медвежатам.
Бабушка посмотрела на него. Долго, внимательно. Потом положила сухую ладонь ему на руку.
— Дойдёт, — сказала она тихо. — Обязательно дойдёт.
Звёзды высыпали над Калиново, яркие и близкие. Где-то за домами лаяла собака. Капало с крыши. И пахло оладьями.