В тот день Нина как раз меняла матери простыню, когда во двор вошли двое чужих мужчин с рулеткой.
Не постучали в калитку, не окликнули по-человечески, а вошли так, будто уже знали, где у них тут вход, где кран с водой и где собака, которой, впрочем, давно не было. Один был в короткой кожаной куртке, с телефонной гарнитурой в ухе, второй — молодой, скуластый, в чистых белых кроссовках, слишком чистых для их двора, где после вчерашнего дождя земля возле сарая размякла и липла к подошвам, как овсяная каша к стенкам кастрюли.
Нина увидела их через окно спальни. Мать лежала на боку, тонкая, высохшая, с поджатой к груди рукой. Простыня под ней сбилась, на наволочке темнело мокрое пятно от слюны, а в комнате пахло лекарствами, старым телом и укропной водой, которую соседка Лидия Петровна советовала “для желудка”, хотя какой там желудок, если мать уже третью неделю ела по две ложки манной каши и отворачивалась.
— Мам, полежи тихонько, — сказала Нина, придерживая её за плечо. — Я сейчас. Только простыню расправлю.
— Кто там? — спросила мать невнятно, губами, почти без голоса.
— Не знаю.
Мужчины уже стояли у крыльца. Тот, что постарше, заглядывал в окна веранды, а молодой щёлкал рулеткой возле старой яблони, будто отмерял не землю, а терпение.
Нина вышла на крыльцо в домашних тапках, с закатанными рукавами, с мокрыми от стирки пальцами.
— Вы к кому?
Мужчина в кожаной куртке обернулся и улыбнулся ей быстро, служебно, как улыбаются люди, которым надо пройти через чужую боль, не испачкав ботинки.
— Добрый день. Мы по дому.
— По какому дому?
— По этому. Посмотреть хотели. Нас Олег прислал.
Нина некоторое время молчала. Ветер шевелил клеёнку на столе под навесом, где с утра стояла миска с картофельными очистками. С крыши сарая капала вода — редко, упрямо, прямо в ржавое ведро.
— Какой Олег?
— Ну… Олег Викторович. Брат ваш, насколько я понял.
Молодой перестал щёлкать рулеткой и посмотрел на неё с любопытством. Не с сочувствием, а именно с любопытством, как смотрят на препятствие в документах.
— А зачем он вас прислал?
Мужчина в кожаной куртке чуть нахмурился.
— Так мы покупатели. Предварительно уже договорились. Хотели размеры снять, прикинуть, что под снос, что оставить. Документы, насколько я понимаю, почти готовы.
Нина почувствовала, что у неё под халатом, между лопатками, пошёл холод. Не тот холод, когда сквозняк, а другой — сухой, внутренний, будто кто-то открыл дверцу в подвал, где годами лежало всё, чего она боялась касаться.
— Подождите, — сказала она тихо. — Какие документы?
Мужчина достал телефон, ткнул пальцем в экран.
— Договор предварительный. Собственник Виктория Семёновна, действует через представителя. Ваш брат. У него доверенность.
— Доверенность на что?
— На продажу.
Нина посмотрела на окно спальни. За занавеской, выцветшей до цвета овсяной муки, лежала мать. Виктория Семёновна. Собственник. Женщина, которая вчера не смогла вспомнить, где у неё правая рука, и плакала от злости, когда Нина пыталась вложить ей в пальцы ложку.
— Уходите, — сказала Нина.
— Женщина, вы поймите…
— Я сказала, уходите.
— Мы же не ругаться пришли.
— А я не ругаюсь. Я вас выгоняю.
Молодой усмехнулся, но старший быстро тронул его за локоть.
— Хорошо. Мы тогда с Олегом свяжемся.
— Свяжитесь. И передайте ему, что сестра его дома. Пока ещё дома.
Они ушли, оставив на мокрой земле следы от кроссовок и коротких ботинок. Нина стояла на крыльце, пока калитка не хлопнула, потом вернулась в комнату.
Мать повернула к ней лицо. Один глаз у неё после инсульта закрывался плохо, и от этого взгляд был неровный, будто разъехавшийся шов.
— Кто приходил?
Нина села на край кровати и взяла её сухую ладонь. Кожа у матери стала бумажной, вся в мелких пятнышках, и под ней перекатывались косточки.
— Мам, ты Олегу доверенность давала?
Мать моргнула.
— Какую?
— Бумагу подписывала? Когда он тебя возил к нотариусу?
— Он говорил… для пенсии. Чтобы не таскать меня. Ты же занята была, Нин. Ты тогда в аптеку ходила.
Нина закрыла глаза.
Она помнила тот день. Ещё как помнила. У матери поднялась температура, потом упала, потом снова поднялась. Нина всю ночь меняла компрессы, утром побежала за антибиотиком, который врач велел купить срочно, потому что в районной аптеке “как назло, вчера закончился”. Олег приехал на своей серой машине, бодрый, в хорошей куртке, с запахом дорогого табака.
— Я маму к нотариусу свожу, — сказал он тогда. — Доверенность надо сделать, чтобы пенсию получать и справки брать. Ты не разорвёшься же.
Нина ещё подумала: надо же, приехал. Сам. Без напоминаний. Даже благодарность тогда почувствовала, неловкую, непривычную, как чужое пальто на плечах.
— Мам, — сказала она теперь, — ты читала, что подписываешь?
Мать зашевелила губами.
— Олег читал.
Нина медленно поднялась, пошла на кухню, взяла телефон. Пальцы не сразу попали по экрану. Олег ответил не сразу, только на пятом гудке.
— Да?
— Ко мне покупатели приходили.
На том конце стало тихо. Не удивлённо, не растерянно. Просто тихо. И в этой тишине Нина поняла всё окончательно.
— Быстро они, — сказал Олег.
— Ты дом продаёшь?
— Нин, давай спокойно.
— Ты. Продаешь. Дом?
— Не дом, а развалюху. Не надо громких слов.
— Здесь мама лежит.
— Мама лежит уже два года. И что теперь, вокруг её кровати музей строить?
Нина оперлась ладонью о стол. На клеёнке был порез от ножа — отец когда-то резал хлеб прямо на столе, мать ругалась, потом сама же закрывала это место салфетницей. Отец умер семь лет назад, но порез остался. Вот что странно: люди исчезают, а их мелкая неаккуратность живёт дольше.
— Ты получил доверенность обманом.
— Никого я не обманывал. Мама подписала сама.
— Она думала, что для пенсии.
— Нина, хватит. Ты всегда делаешь вид, что одна тут святая. Одна ухаживаешь, одна терпишь, одна всё тянешь. А я, значит, сволочь с большой дороги?
— А кто ты?
Он выдохнул в трубку.
— Я сын. Такой же, как ты дочь.
— Такой же? Ты за два года приезжал семь раз. Семь, Олег. Я считала не специально, просто у меня все твои приезды в голове как праздники, только после них посуду мыть не надо.
— А ты тут жила.
— Что?
— Ты тут жила, Нина. Бесплатно. В доме родителей. Без ипотеки, без съёма, без коммуналки почти. Не надо мне рассказывать, что ты одна жертва. Ты тоже что-то получила.
Она рассмеялась. Коротко, некрасиво. От этого смеха мать в комнате зашевелилась.
— Получила? Ты хочешь приехать, я тебе покажу, что я получила. Памперсы в ванной, ночные судороги, суп через сито, материнский крик в три часа ночи, когда она думает, что на печке молоко убежало, хотя печку мы десять лет назад разобрали. Хочешь половину? Забирай.
— Не передёргивай.
— Это ты не передёргивай. Ты дом из-под матери продаёшь.
— Мать всё равно скоро… — он остановился.
Нина ждала.
— Договаривай.
— Не буду.
— Договаривай, Олег.
— Всё равно она уже не встаёт! — выкрикнул он. — И дом ей не нужен! А мне нужны деньги. У меня кредит, у Димки институт, Света без работы с января. Ты думаешь, у меня тут жизнь мармеладная?
— А почему ты мне не сказал?
— Потому что ты бы начала вот это. Глаза, слёзы, “папина яблоня”, “мамина кухня”. Ты не умеешь по делу. У тебя каждая табуретка — родственник.
Нина посмотрела на табуретку у окна. На ней действительно сидели все: отец, когда чистил грибы; мать, когда перебирала фасоль; маленький Олег, когда ел варенье прямо из банки и мазал подбородок; сама Нина, когда в пятом классе плакала из-за двойки по геометрии. Табуретка была облезлая, с жёлтой краской по краям. Не родственник. Просто вещь. Но почему-то эта вещь знала их лучше, чем они сами друг друга.
— Приезжай, — сказала она. — Сегодня.
— Не могу.
— Приезжай, Олег.
— Я на работе.
— Тогда я сама приеду. И к тебе, и к нотариусу, и куда понадобится.
Он помолчал.
— Хорошо. Вечером буду.
Он приехал в семь. Машину поставил у ворот, но во двор вошёл не сразу. Нина видела из окна, как он сидит за рулём и что-то пишет в телефоне. Наверное, жене. Или покупателю. Или самому себе объяснял, почему он прав.
Мать к вечеру уснула. Во сне она дышала шумно, с присвистом. Нина прикрыла дверь в комнату и вышла на кухню.
Олег вошёл, снял куртку, повесил на гвоздь у двери. Гвоздь был старый, кривой. Отец вбил его ещё до их рождения и каждый год обещал заменить вешалку, но так и не заменил. Олег всегда в детстве цеплял на него портфель.
— Чай будешь? — спросила Нина.
— Не надо.
— Садись.
Он сел не на своё старое место, а напротив. Нина отметила это сразу. Раньше он всегда садился боком к окну, чтобы видеть двор. Теперь сел как гость.
— Показывай бумаги.
Олег достал из папки копии. Доверенность, предварительный договор, расписка о задатке. Всё было аккуратно. Даже слишком. Бумаги пахли офисом, принтером, чужими руками. На последней странице стояла подпись матери — дрожащая, неровная, но её.
Нина провела пальцем по подписи, не касаясь.
— Она так уже ложку держать не могла.
— В тот день могла.
— Ты специально выбрал день, когда меня не было.
— Я выбрал день, когда нотариус принимал.
— Не ври хотя бы на кухне, где мы выросли.
Олег вспыхнул.
— А ты не разговаривай со мной как с мальчишкой! Мне пятьдесят два года, Нина. Я всю жизнь у вас виноватый. Сначала потому что родился не таким, как папа хотел. Потом потому что уехал. Потом потому что редко приезжал. Теперь потому что деньги посчитал.
— Ты не деньги посчитал. Ты мать посчитал.
Он ударил ладонью по столу так, что ложка подпрыгнула в стакане.
— Да! Посчитал! Потому что кто-то должен считать! Ты думаешь, больная мать отменяет коммуналку, кредиты, цены на лекарства? Ты сколько раз мне звонила? “Олег, привези памперсы. Олег, купи матрас. Олег, надо на обследование”. Я привозил.
— Раз в месяц пачку памперсов — это не уход.
— Зато жить здесь ты не забывала!
Нина медленно встала.
— Пойдём.
— Куда?
— К маме. Скажешь ей это.
— Нина…
— Нет, пойдём. Скажешь: “Мама, Нина тут жила бесплатно, поэтому я продаю дом”. Говорить же умеешь.
Она открыла дверь в комнату. Мать не спала. Лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, где у люстры скопилась серая паутина. Нина всё собиралась её снять, да руки не доходили.
— Олег приехал, мам.
Мать повернула голову. На лице её появилось слабое движение, что-то вроде улыбки.
— Олежка?
Олег замер у порога. В этом “Олежка” было столько старого, детского, невыносимого, что он сразу потерял весь свой деловой вид. Папка с бумагами опустилась у него вдоль бедра.
— Привет, мам.
— Ты ел?
Он не ответил. Нина отвернулась к окну.
Мать зашевелилась, будто хотела приподняться.
— Нина плохо ест, — сказала она вдруг. — Ты скажи ей. Она всё бегает.
Олег посмотрел на сестру. Та стояла у окна, сжав руки так, что костяшки побелели.
— Мам, — начал он, но голос у него сел. — Ты помнишь, мы к нотариусу ездили?
— Ездили, — сказала мать. — Ты меня в машине ругал.
— Я не ругал.
— Ругал. Сказал, что я ногу не туда ставлю.
Олег опустил глаза.
— Ты подписывала бумагу. Помнишь?
Мать долго молчала. Потом сказала:
— Для пенсии.
Нина закрыла лицо рукой.
Олег стоял у кровати, и на нём впервые за вечер не было ни злости, ни расчёта. Было что-то растерянное, детское, почти обиженное, будто его самого поймали на дворовой шалости, а наказание оказалось взрослым.
— Мам, — сказал он, — а если дом продать?
Мать посмотрела на него так ясно, что Нина даже испугалась. Такие минуты у неё бывали редко: болезнь на секунду отступала, и из измученного лица выглядывала прежняя Виктория Семёновна — строгая, хозяйственная, с глазами, от которых в детстве хотелось немедленно вымыть руки.
— Как продать?
— Ну… дом старый. Тебе тяжело тут. Можно было бы…
— Куда же я?
Олег молчал.
— Куда же я, Олежка? — повторила мать.
В комнате стало очень тихо. За стеной на кухне тикали часы, подаренные отцу на пенсию. Они всё время спешили на семь минут, и отец говорил, что это полезно: жизнь не прозеваешь. Прозевали всё равно.
— Ты хотела бы в город? — спросил Олег с усилием. — В квартиру. С уходом.
— Я домой хочу, — сказала мать.
— Ты дома.
— Вот. Я домой и хочу.
После этого разговора Олег ушёл курить на крыльцо. Нина нашла его там через десять минут. Он стоял, согнувшись, и стряхивал пепел в старую консервную банку, где летом держали гвозди.
— Отменяй сделку, — сказала она.
— Я взял задаток.
— Вернёшь.
— Там двойной возврат по договору.
— Значит, вернёшь двойной.
Он усмехнулся безрадостно.
— Легко ты говоришь.
— А ты легко продавал.
— Нина, я не могу. У меня нет этих денег.
— Зато дом есть.
— Дом юридически продаётся. Всё чисто.
Она посмотрела на него внимательно.
— Ты сейчас серьёзно? После того, что она сказала?
Он затянулся, бросил окурок в банку, промахнулся. Окурок упал на мокрую ступеньку и зашипел.
— А что она сказала? Она половины не понимает.
— Она поняла главное.
— Главное, — повторил он. — Ты всегда знаешь, где главное. А мне вот в детстве казалось, что главное — это когда мать хоть раз встретит так, как тебя. Не как помощника, не как того, кто должен мешок картошки дотащить, а просто сына. Ты помнишь, как она тебя называла?
— Как?
— Ниночка. Нинуля. А я всегда был Олег. Или “эй, сходи”. Папа вообще со мной разговаривал только через ремень и молоток. Ты болела — вокруг тебя ходили. Ты училась — тебе тишину делали. Я в техникум поступил — мне сказали: “Ну хоть куда-то взяли”.
Нина устала. Так устала, что даже злость в ней не поднялась сразу. Она присела на край крыльца.
— Поэтому ты решил продать дом?
— Поэтому я решил взять то, что мне положено.
— Тебе положена половина памяти?
— Мне положена половина имущества.
— А половина ухода тебе не положена была?
Он резко повернулся.
— Ты думаешь, я не знаю? Думаешь, я не просыпался ночью с мыслью, что ты там одна? Просыпался. Только потом вставал, ехал на работу, слушал, как начальник орёт, считал платежи, дома Света молчала так, что лучше бы орала. У каждого своя кровать с гвоздями, Нина. Просто твоя стоит здесь, а моя — в городе.
В другой день она, может быть, услышала бы в этих словах боль. Но в тот вечер между ними лежали бумаги с подписью матери, и боль Олега не отменяла того, что он сделал.
— Я пойду в суд, — сказала она.
— И что скажешь? Что мама подписала, не читая? Нотариус подтвердит дееспособность. Врачей у тебя нет. Справок нет.
— Найду.
— Пока найдёшь, дом уйдёт.
Она посмотрела на мокрый двор, на яблоню, под которой отец когда-то закопал их умершего пса, на сарай с перекошенной дверью, на окно комнаты, где мать снова звала её тонким, царапающим голосом:
— Нина… Нин…
— Уходи, — сказала она.
— Нин.
— Уходи. И папку забери. Мне от неё стол потом отмывать.
Он ушёл. Но сделку не отменил.
Следующие две недели прошли, будто Нина жила внутри плохо заведённых часов: всё тикало, стучало, двигалось, но время не шло вперёд, а крутилось на одном месте. Она ездила к юристу, звонила нотариусу, собирала медицинские бумаги, ругалась в коридорах, где пахло мокрыми пуховиками и чужим раздражением. Ей говорили: “сложно”, “доказательства”, “экспертиза”, “не факт”. Она записывала всё в тетрадь, где раньше вела материнские лекарства: утром — давление, обед — антибиотик, вечер — суд.
Мать слабела. Иногда она путала Нину со своей сестрой, умершей двадцать лет назад. Иногда вдруг просила поставить тесто на пироги, потому что “мужики с покоса придут голодные”. Один раз ночью сказала:
— Олега не ругай.
Нина сидела рядом, держала её за руку.
— Почему?
— Он маленький был сердитый. Всё ждал, что его позовут. А я всё некогда.
— Мам, он дом продаёт.
— Дом? — мать испугалась. — Какой дом?
И Нина поняла, что разговаривать уже не с кем. Не потому что мать умерла, нет. Хуже. Она была здесь, тёплая, живая, беспомощная, но та женщина, которая могла бы подтвердить, объяснить, устыдить, защитить, появлялась всё реже, как свет в старой лампочке перед тем, как перегореть.
Покупатели приехали снова в пятницу. Уже с Олегом.
Нина открыла калитку сама. На этот раз она была одета не в халат, а в тёмное платье, которое надевала в поликлинику и на родительские собрания, когда сын был маленький. Сын теперь жил в другом городе и писал ей: “Мам, держись”. Хорошее слово — держись. Удобное. Его можно отправить сообщением и не приезжать.
Олег не смотрел ей в глаза.
— Мы только осмотрим чердак, — сказал он.
— Нет.
Покупатель нахмурился.
— У нас договорённость.
— У вас с ним. Не со мной.
— Женщина, вы препятствуете законной процедуре.
— Я препятствую тому, чтобы вы ходили по дому, где умирает человек.
Олег дёрнулся.
— Не говори так.
— А как говорить? Где “освобождается объект”?
Молодой покупатель отвёл глаза. Старший помялся, потом сказал Олегу:
— Разбирайтесь. Нам скандалы не нужны. Но сроки вы знаете.
Они ушли к машине. Олег остался.
— Ты зачем это делаешь? — спросил он глухо.
— Дом защищаю.
— От меня?
— Да.
Он кивнул, будто получил ответ, которого ждал с детства.
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно.
— Мне как раз всё понятно. Ты всегда была дома. А я всегда снаружи.
Нина вдруг устала быть справедливой. Устала понимать, где у кого болит. Устала гладить по головке чужие травмы, когда её собственная жизнь два года состояла из градусника, стирального порошка и страха войти утром в комнату.
— Ты был снаружи, потому что сам ушёл, — сказала она. — И каждый раз, когда можно было войти, стоял у ворот и ждал, чтобы тебя позвали особым голосом. А люди в доме тем временем старели, болели, умирали. Им было не до красивых приглашений.
Олег побледнел.
— Ты жестокая стала.
— Нет. Я просто недосыпаю.
Он ушёл, хлопнув калиткой.
Мать умерла через шесть дней, утром, когда за окном впервые за долгое время выглянуло солнце. Нина сидела рядом и читала вслух инструкцию от лекарства, потому что читать было больше нечего, а молчать она боялась. На словах “побочные действия” мать вдруг выдохнула — тихо, почти облегчённо, как будто наконец сняла с плеч тяжёлую хозяйственную сумку и поставила у двери.
Олег приехал через два часа. Вошёл в комнату, постоял у кровати. Нина ждала слёз, слов, хоть чего-нибудь. Он только спросил:
— Она мучилась?
— Нет.
— Хорошо.
Потом сел на стул и закрыл лицо руками. Пальцы у него дрожали. Нина смотрела на его макушку, на седину, которой раньше будто не замечала, и подумала, что они оба уже старые дети в доме, где больше некому их разнимать.
Похороны прошли в субботу. Люди ели кутью, говорили вполголоса, вспоминали Викторию Семёновну: строгая была, чистоплотная, пироги у неё — тонкое тесто, начинки не жалела. Олег держался отдельно. Его жена Света приехала в чёрном пальто, всё время мяла платок и не знала, куда деть глаза.
После поминок Нина вышла на кухню. На столе стояли тарелки, стаканы, недоеденный хлеб. Мамин дом после смерти стал странно пустым, хотя людей в нём было больше, чем обычно. Пустота не от количества, поняла Нина. Пустота — это когда главный человек больше не кашляет за стеной.
Олег подошёл к двери.
— Нина.
— Что?
— Я отменю сделку.
Она медленно повернулась.
— Теперь?
— Я поговорю с покупателями. Задаток… что-нибудь придумаю.
— Почему теперь?
Он пожал плечами, но это вышло жалко.
— Не смог при ней. И без неё не могу.
Нина посмотрела на него долго. Очень долго. Раньше в таких паузах мать обязательно сказала бы: “Ну чего вы, как чужие?” Теперь никто не говорит.
— Дом всё равно придётся делить, — произнёс он. — Я не отказываюсь от доли. Но продавать вот так… не буду.
— А как?
— Не знаю.
Нина кивнула.
— Вот с этого и надо было начинать.
Через месяц они сидели у нотариуса уже по наследству. Олег выглядел осунувшимся. Нина — постаревшей. Дом стоял пустой, но пока целый. Она приезжала туда через день: проверить трубы, забрать бельё, полить мамины герани. Олег один раз приехал вместе с ней. Ходил по комнатам, трогал вещи, будто боялся, что они укусят.
В детской, где теперь стояли коробки, он вдруг остановился у стены. Там под старым слоем обоев сохранилась царапина: длинная, кривоватая. Нина помнила, как он в девять лет пытался вырезать ножом корабль, а отец так накричал, что Олег потом три дня молчал.
— Я думал, её давно заклеили, — сказал он.
— Нет. Мама не дала. Сказала, пусть будет. Всё равно шкафом закрыто.
Олег провёл пальцем по царапине.
— А мне казалось, она только ругалась.
— Она много чего делала. Просто плохо объясняла.
Он усмехнулся.
— У нас это семейное.
Нина не улыбнулась, но и не ушла.
Они так и не стали близкими. Не бывает, чтобы одна отменённая сделка вернула брату и сестре сорок лет недосказанного. Дом не превратился обратно в счастливое место, где пахнет пирогами и все живы. Он остался старым домом с влажным подполом, облезлой табуреткой, яблоней, которая плодоносила через год, и кухонным столом, на котором лежали следы ножа, локтей, чашек, болезней, ссор и коротких перемирий.
Но весной, когда Нина приехала открыть окна, она увидела у сарая новые доски. Ровно сложенные, под плёнкой. Рядом стоял мешок цемента и банка краски для крыльца.
Она позвонила Олегу.
— Это ты?
— Я.
— Зачем?
Он помолчал.
— Крыльцо провалится. Ты шею свернёшь.
— Заботишься?
— Ремонтирую, — буркнул он. — Не начинай.
Нина стояла посреди двора, слушала, как в трубке он дышит, и смотрела на дом. Не проданный. Не спасённый окончательно. Просто ещё стоящий. Как они сами.
— Олег.
— Что?
— Приезжай в субботу. Раз уж доски привёз, прибей нормально. А то ты вечно гвозди криво забиваешь.
Он тихо хмыкнул.
— Это папина школа.
— Вот и переучивайся.
Она отключила телефон и впервые за долгое время не заплакала. Только поднялась на крыльцо, провела ладонью по старому косяку и сказала в пустой дом, не громко, без надрыва:
— Ну что, поживём ещё немного?
Дом, конечно, не ответил. Дома вообще не отвечают. Они просто стоят, пока кто-то считает их развалюхой, кто-то — имуществом, а кто-то всё ещё помнит, где на полу скрипит доска, которую ночью надо обходить, чтобы не разбудить мать.