РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
В лес пошли в субботу, поутру.
Дожди закончились, земля ещё дышала влагой, и старухи говорили: «Маслёнок воду любит, а тепло — солнце.
Значит, гриб пошёл».
Евдокия взяла два берестяных туеса, Анисья — большую корзину из ивовых прутьев, сплетённую ещё бабкой Ксенией.
Взяли ножи, краюху хлеба, спички в берестяной трубочке и нитку с иголкой — мало ли, порвёшь одежду.
— Далеко пойдём? — спросила Анисья, когда они миновали околицу и ступили на тропу, уходящую в кедрач.
— За Мшистое болото, к старым гарям, — ответила Евдокия. — Там прошлым годом маслят было — хоть косой коси.
Фёдор меня водил.
Она замолчала, вспомнив, как шли они тогда вдвоём, как он нёс её корзину, как смеялся, когда она уколола палец о ёлку.
Теперь идёт одна. И девка чужая за спиной. «Своя уже, — поправила себя Евдокия.
— Не чужая».
Тайга встретила их запахом прелой хвои, сырости и чего-то сладковато-гнилого.
Где-то в глубине стучал дятел, размеренно, как плотницкий топор. Под ногами хлюпал мох, кочки пружинили, и каждый шаг отдавался в спину после вчерашнего сенокоса.
Анисья шла бодро, смотрела по сторонам, иногда останавливалась и трогала листья пальцами.
— Бабка учила: лес — как книга.
Если умеешь читать, не заблудишься. — Она показала на ствол кедра, где белела полоска замшелой коры. — Вот, север. Мох нарастает с теневой стороны.
А вот — затеска старая, охотничья.
Значит, тропа верная.
— Умная ты, — сказала Евдокия, сдерживая улыбку. — Далеко твоя бабка ушла.
— Далеко, — Анисья вздохнула.
— Но я всё помню.
****
За Мшистым болотом лес переменился.
Кедрач кончился, пошли молодые берёзы и осины с ободранной корой — следы старого пожара. Солнце пробивалось сквозь редкую листву, земля была сухая, тёплая, и грибы действительно лезли отовсюду. Маслята стояли семьями: жёлтые, маслянистые, с тёмными шляпками. Анисья вскрикнула от радости и бросилась собирать.
— Не всё срезай! — крикнула Евдокия.
— Маленькие оставь, пусть растут.
— Знаю, знаю! — отозвалась та, уже ползая на коленях среди осинника.
Евдокия пошла правее, к старому пню, где обычно росли подосиновики.
Она присела на корточки, провела ножом под шляпкой — гриб легко отделился от земли. Чистый, крепкий, без червоточины. «Фёдоровы места», — подумала она и положила гриб в туес.
Лес вокруг был тих. Слишком тих.
Дятел замолк, кукушка не куковала, даже ветер затих, будто прислушивался. Евдокия подняла голову — и вдруг услышала треск.
Не звериный, не осторожный — ломаный, тяжёлый. Так ломают валежник люди, которые не умеют ходить в тайге.
Или которые уже не прячутся.
Она встала, сжала нож. Позвала шёпотом:
— Анисья. Ко мне.
Девочка подняла голову от грибов, увидела лицо Евдокии и сразу всё поняла. Бесшумно, как мышка, она перебежала к ней, прижалась к боку.
— Слышишь? — прошептала Евдокия.
Анисья кивнула. Треск приближался. Теперь уже слышны были голоса — два, мужские, хриплые.
— Да тут никого, — сказал один, кашляя. — Брось, говорю.
— А следы? — ответил второй, злой, с пришепётом. — Тропа утоптана. Свежие следы.
Бабьи, мелкие. Недавно прошли.
Евдокия схватила Анисью за руку и потянула в сторону, к старой гари, где начинался густой осинник.
Они прошли шагов двадцать, но ветки трещали под ногами — не умела Евдокия красться, не обучена была, в отличие от Анисьи, которая ступала почти беззвучно.
— Туда! — крикнул злой голос.
— Я слышал!
Евдокия поняла: бежать бесполезно.
Мужики натренированные, голодные, а она после сенокоса еле ноги волочит. Остановилась, развернулась лицом к лесу.
Спрятала Анисью за спину.
— Сиди здесь. Не высовывайся, что бы ни случилось, — сказала она, сжимая нож.
— И молись, если умеешь.
— Я не умею, — прошептала Анисья, и её голос дрожал.
— Тогда просто не молчи.
Из кустов вышли двое.
Первый — высокий, рыжий, в рваной телогрейке, лицо обожжено солнцем и ветром, глаза бешеные, бегающие.
Второй — пониже, коренастый, в казённых ботинках, из которых лезли пальцы. У обоих за плечами тощие мешки, в руках — самодельные кистени и ножи.
От них разило потом, гарью и чем-то кислым — смертью, что ли.
— О, гляди, — ухмыльнулся рыжий, скаля жёлтые зубы.
— Две. Одна молодая, другая мелкая.
— Есть чего? — спросил коренастый, облизывая потрескавшиеся губы. — Хлеб давай, баба. И нож.
И вас отпустим, если не рыпнешься.
Евдокия молчала, вжав нож в ладонь.
Ладонь взмокла, нож скользил, но она сжала так, что костяшки побелели.
— Хлеба нет, — сказала она ровно. — Грибы собирали.
Идите своей дорогой.
— Своей, — засмеялся рыжий. — Мы без дороги.
Мы беглые, красавица. Поняла? Беглые.
Нам терять нечего.
Отдай, что есть, по-хорошему.
— А если не отдам? — спросила Евдокия, и голос её не дрогнул.
Коренастый сделал шаг вперёд. Анисья пискнула за спиной, но Евдокия выставила руку, придерживая её.
— Не подходи, — сказала она. — Я предупредила.
— Чем предупредишь? — ухмыльнулся рыжий. — Ножичком детским? Баба, ты хоть видела, как мужики убивают?
Он сделал ещё шаг, и в этот миг Евдокия прыгнула.
Не назад, не в сторону — на него.
Прямо, с ножом, целя в плечо, потому что больше никуда не доставала. Удар пришёлся по руке — рыжий взвыл, отшатнулся, схватился за предплечье, где из рукава быстро расплывалось тёмное пятно.
— Сука! — заорал он. — Я тебя!
Но коренастый оказался быстрее. Он обошёл Евдокию сбоку, схватил её за косу, рванул.
Она упала на колени, боль обожгла голову, нож выпал. Коренастый наступил на него ботинком, прижал.
— Говорил же, по-хорошему, — прошипел он, наклоняясь. — А теперь мы с тобой поиграем.
И с девкой твоей поиграем.
Он ударил её по лицу — сильно, со всего размаха.
Евдокия упала на мох, в ушах зазвенело, в глазах потемнело. Сквозь звон она услышала, как Анисья закричала — тонко, истошно, как раненая птица.
— Не трожь её! — кричала девочка. — Не трожь! Уходите!
Уходите, а то она вас убьёт!
«Убьёт, — подумала Евдокия сквозь боль.
— Кого? Меня убивают».
Коренастый нагнулся к ней, схватил за воротник, приподнял. Близко, вонючее дыхание в лицо, глаза красные, бешеные.
— Красивая, — сказал он
— Жалко, что недолго осталось.
Евдокия выплюнула кровь с разбитой губы и вдруг улыбнулась.
Он опешил на секунду — и этой секунды хватило.
Она рванулась вперёд, вцепилась зубами в его руку, в кисть, где пульсировала жила.
Сжала челюсти так, что хрустнуло.
Коренастый заорал, отдёрнул руку, но Евдокия не отпускала — повисла на ней, как клещ.
Он замахнулся другой рукой, но в этот момент Анисья выскочила из-за спины, схватила с земли тяжёлую корягу и со всей силы ударила его по ногам.
Сзади, под колено.
Коренастый рухнул, увлекая за собой Евдокию.
Она перекатилась, вырвалась, вскочила. Рыжий, держась за раненую руку, пятился к кустам и орал:
— Уходим! Уходим, Леха! Бешеная!
— Куда уходим?! — крикнул коренастый, пытаясь встать, но нога не слушалась.
— Я ей голову сверну!
— Уходим, говорю! Сзади шум! Может, погоня!
Действительно, где-то в лесу послышались голоса — далёкие, но явно людские.
Евдокия не знала, свои или чужие, но коренастый заколебался. Взглянул на неё — на лицо в крови, на горящие глаза, на нож, который она уже успела подхватить с земли.
Взглянул на Анисью, стоящую с корягой наперевес.
— Твари, — выдохнул он, поднялся, хромая, и ломанулся за рыжим в кусты.
Шуршание удалялось, потом стихло. И наступила тишина. Только дятел где-то далеко снова застучал, и кукушка подала голос.
****
Евдокия стояла, тяжело дыша, с ножом в руке.
Вся дрожала — мелкой, неудержимой дрожью.
Лицо горело, во рту был вкус крови, не своей — чужой, каторжной. Она опустилась на корточки и её вырвало.
Прямо на мох, на маслята, на собственную корзину.
— Евдокия, — тихо позвала Анисья. — Евдокия, они ушли.
— Ушли, — повторила она, вытирая рот ладонью.
— Ушли.
Она посмотрела на свои руки — трясутся. Нож скользит. Собрала волю, сунула нож за пояс, поднялась.
— Жива? — спросила у Анисьи.
— Жива. А ты?
— Видишь. Живее всех живых. — Она зачем-то поправила платок, хотя платок сбился набок, и лицо было в крови, и коса растрёпана.
— Идём отсюда. Быстро. Пока не вернулись.
Они не пошли — побежали.
По тропе, мимо Мшистого болота, через кедрач, не разбирая дороги, не собирая корзины. Бросили и туеса, и грибы, и корзину с маслятами. Бросили всё, кроме друг друга.
До деревни добежали через час. У околицы Евдокия остановилась, перевела дух.
Анисья стояла рядом, белая как полотно, но не плакала.
— Никому, — сказала Евдокия, глядя на неё.
— Слышишь? Никому ни слова.
— Почему? — спросила Анисья.
— Потому что нас же и обвинят. Бабы скажут — сама напросилась, с каторжниками связалась. Мужики скажут — нечего в лес ходить. Поняла?
Анисья кивнула. Но потом спросила:
— А Марфе?
— И Марфе. Особенно Марфе.
Идём, — Евдокия взяла её за руку, грязную, исцарапанную, в засохшей крови. — Идём домой. Мыться.
И молиться, что живы остались.
Они вошли в деревню молча, не поднимая глаз. На скамейке у Прохора сидела Настька, грызла семечки, но они прошли мимо, даже не поздоровались.
Дома Евдокия заперла дверь на щеколду, поставила на печь воду, раздела Анисью, вытерла её мокрой тряпицей.
Потом разделась сама. В зеркале — самодельном, из начищенного самовара — она увидела своё лицо: разбитая губа, синяк под глазом, царапина на скуле.
— Ничего, — сказала она своему отражению.
— Заживёт. К свадьбе заживёт.
— К какой свадьбе? — спросила Анисья с полатей, закутанная в тулуп.
— Ни к какой, — ответила Евдокия.
— Просто говорят так.
Она легла рядом с девочкой, обняла её, чувствуя, как та дрожит. Дрожит, но не плачет.
«Крепкая, — подумала Евдокия. — Как я».
За окном темнело. Над тайгой вставала ещё одна белая ночь — без сна, без покоя, без тишины.
Где-то там, в чаще, двое брели по лесу с ранами и злобой. Но они уходили дальше — вниз по реке, к людям, к погоне, к свободе или к петле. А Евдокия оставалась здесь. В своей избе.
Со своей девочкой. На своей земле.
— Спи, — прошептала она. — Я здесь. Я никого не пущу.
Анисья закрыла глаза. И, кажется, впервые за эту долгую неделю, уснула без снов.
****
После того дня в тайге Евдокия долго не могла спать спокойно. Каждую ночь ей мерещился треск сучьев и хриплый голос: «Красивая, жалко, что недолго».
Она просыпалась в холодном поту, прислушивалась — не скрипнет ли дверь, не залает ли соседская собака.
Анисья спала рядом, свернувшись калачиком, и во сне иногда всхлипывала.
Так прошла неделя. Вторая. Синяк под глазом сошёл с жёлтого на зелёный, губа зажила, оставив маленький шрам — как нитку, намотанную на кожу.
Евдокия ходила по хозяйству, доила козу, полола репу, ворошила сено, но думала о другом.
Как- то вечером, когда они сидели у печи и Анисья учила её читать по слогам — «Ма-ма мы-ла ра-му», — Евдокия вдруг отложила берестяную грамоту и сказала:
— Анисья. Ты должна уехать.
Девочка подняла голову, и в глазах её мелькнул такой ужас, что Евдокия едва не взяла слова назад.
— Куда? — спросила Анисья тихо.
— Ты меня прогоняешь?
— Нет. Господь с тобой. — Евдокия погладила её по голове.
— Я не прогоняю. Я говорю: ты должна учиться дальше. Читать, писать, считать. Ты умная, ты всё схватываешь на лету. А здесь… здесь что?
Коза, репа, сенокос, сплетни Марфины.
Всю жизнь проживёшь в Печоре-на-Кедре, состаришься, как бабка твоя, и никто о тебе не узнает.
— А мне и не надо, чтоб узнавали, — буркнула Анисья, насупившись.
— Надо. — Евдокия взяла её за подбородок, повернула к себе. — Ты видела тех двоих? Каторжников?
Знаешь, почему они такие?
Потому что им некуда было пойти. Ни грамоты, ни ремесла, ни угла. Только лес, злоба да кистень.
Я не хочу, чтобы ты стала такой.
Или хуже — чтобы ты встретила таких ещё раз и не смогла защититься. А с грамотой можно в город податься. В Енисейск, в Томск. Учительницей, фельдшерицей.
В люди выйти.
Анисья молчала, теребя край рубахи. Потом спросила:
— А ты? Ты поедешь со мной?
Евдокия покачала головой:
— Мне нельзя. Изба, земля, коза. И потом, я здесь замуж хороненая. Фёдор здесь.
Я не могу его бросить.
— А я могу?
— Ты — да. Ты не его вдова.
Ты — свободная. Сама себе голова.
Анисья заплакала. Тихо, не размазывая слёз, как это умеют только очень гордые или очень уставшие люди.
— Не хочу я без тебя, — прошептала она. — Ты меня от смерти спасла. Ты меня от тех… от них… защитила.
Ты мне как мать.
— А я и буду мать, — сказала Евдокия твёрдо. — Только настоящая мать не держит дитя в глуши, если можно выпустить на свет.
Я тебя выучу, соберу, упакую. И отправлю. А ты будешь писать мне письма.
Я грамоте научусь — читать твои письма.
— Ты уже умеешь, — всхлипнула Анисья. — «Ма-ма мы-ла ра-му».
— А ты напишешь что-нибудь поинтереснее, — улыбнулась Евдокия, хотя улыбка вышла печальной.
****
На следующий день Евдокия пошла к Прохору.
Не к Марфе, не к Настьке — к самому Прохору, потому что у него была лодка и он раз в месяц ходил в село Осиновку за солью и спичками.
Прохор сидел на завалинке, чинил сеть. Увидел Евдокию, покачал головой:
— О, гляди, боевая баба идёт.
Что, опять кого-то кусать будешь?
— Не до шуток, Прохор, — сказала Евдокия, садясь рядом.
— Ты в Осиновку когда?
— Послезавтра. А что?
— Возьмёшь Анисью. И отвезёшь к попу.
Вернее, к попадье. Говорят, попадья грамоте учит сирот за харчи. Правда?
Прохор почесал затылок.
— Правда. Матушка Елена — баба добрая. Но харчи, Дуня, сама знаешь, нынче дороги.
— Я заплачу. — Евдокия достала из-за пазухи узелок, развернула. Там лежали три самодельных свечи, берестяной туесок с мёдом и заячья шкурка — выделанная, мягкая.
— Это пока.
А осенью картошку дам и грибов сушёных.
Прохор посмотрел на узелок, потом на Евдокию.
Вздохнул.
— Дуня, ты баба упёртая. Я это ещё на сенокосе понял. Но девку жалко. Она там, у попадьи, может, в люди выбьется.
А здесь… сам знаешь, какие у нас женихи. Один Егор пьяный, да я старый, да в тайге одни медведи.
— Вот видишь, — сказала Евдокия. — Значит, договорились?
— Договорились, — кивнул Прохор. — Послезавтра, чуть свет, приходите к пристани.
Я Анисью довезу, передам матушке с рук на руки.
А ты, Дуня, не реви.
— Я не реву, — ответила Евдокия. — Я платок поправляю.
Но Прохор видел, как дрогнули её ресницы.
****
Два дня до отъезда Евдокия собирала Анисью как на войну.
Зашила в мешок две рубахи, тёплую кофту (свою, единственную), валенки, полушубок Фёдора — девочке он будет велик, но на первое время сойдёт.
Положила краюху хлеба, горсть сушёной брусники, щепотку соли в тряпице. Долго сомневалась, брать ли иконку — маленькую, медную, бабкину, — потом сунула на дно мешка.
— На, это тебе, — сказала она перед сном, протягивая Анисье берестяную грамоту.
— Тут я написала твоим почерком «Ма-ма мы-ла ра-му». Не смейся. Это чтобы ты не забыла, с чего начинала.
Анисья взяла бересту, погладила буквы, прочитала вслух. Потом спросила:
— А ты, Евдокия, не боишься остаться одна?
— Я уже была одна, — ответила та.
— После Фёдора. А потом ты пришла.
А теперь я опять одна. Но это не страшно. Страшно, когда человек забывает, зачем живёт. А я знаю.
Живу, чтобы ты выучилась и написала мне письмо из города.
— Я напишу, — пообещала Анисья. — Самое длинное письмо. На трёх листах.
— Я их съем, — улыбнулась Евдокия. — От радости.
Утром они пошли к пристани. Речка стояла низкая, июльская, вода тёплая, у берега цвела кувшинка. Прохор уже сидел в лодке, смолил трубку, покрикивал:
— Живее, бабы! Пока роса, надо отчаливать.
Евдокия обняла Анисью. Крепко, до хруста. Девочка уткнулась ей в плечо и не плакала — только дышала часто-часто.
— Учись, — сказала Евдокия в макушку.
— Слушай попа дьякона, матушку Елену. Не дерись, если можно договориться. А если нельзя — дерись.
У тебя получится. Ты сильная.
— Я не сильная, — прошептала Анисья. — Это ты сильная.
— Значит, мы обе сильные. Теперь отпусти, а то лодка уплывёт.
Анисья отстранилась, вытерла нос рукавом, влезла в лодку.
Прохор отпихнулся шестом, река закружила, понесла. Евдокия стояла на берегу, смотрела вслед.
Лодка становилась всё меньше — сначала как щепка, потом как точка, потом пропала за поворотом.
И тогда Евдокия заплакала.
Впервые за много месяцев — навзрыд, не стесняясь, упав на колени прямо в мокрую траву. Рыдала так, что коза на том берегу забеспокоилась, замычала.
Плакала она долго.
Потом встала, вытерла лицо подолом, поправила платок. Оглядела деревню — дым из труб, спящие избы, тайгу стеной.
Вдохнула полной грудью.
— Ну, — сказала она вслух. — Теперь точно одна. Идём, козу, доить. Жизнь продолжается.
Она пошла к дому, а над лесом уже вставало солнце — жаркое, летнее, обещающее долгий день и долгую-долгую жизнь, в которой будут и письма из города, и новая картошка, и, может быть, ещё одно чудо. То, которое она не ждёт, но которое обязательно случится. Потому что Евдокия этого заслужила.
Конец второй главы.
Глава 3