— Ага, вот, вот оно! — прошептала Елена, и пальцы, перепачканные серой глиной, замерли, стиснув холодный, податливый бок будущей вазы.
Телефонная трубка, прижатая плечом к уху, молчала. На том конце провода ее сын, Станислав, выдержал паузу, давая матери время переварить новость. Он знал ее лучше всех. Знал, что эта фраза, брошенная в пустоту рязанской мастерской, не имела ничего общего с радостью. Это был звук защелкнувшегося замка на двери, в которую она стучалась сорок лет. Или, наоборот, звук ключа, который наконец повернули с той стороны.
— Мам? Ты слышишь? — голос Стаса был осторожным, почти терапевтическим. Он унаследовал от нее эту способность — нащупывать чужие эмоции в тишине.
— Слышу, Стасенька, слышу, — она медленно опустила руки. Глина оставила влажные отпечатки на ее рабочем фартуке. — Он отдал свою долю. Мне. Дом в Полянах.
— Да. Полностью. Сегодня нотариус звонил. Все документы подписаны. Тебе нужно будет только приехать и оформить вступление в наследство.
— Вот оно, — повторила она, глядя невидящим взглядом в большое, заляпанное дождевыми каплями окно.
За стеклом плыл унылый рязанский апрель. Низкое, ватное небо нависало над мокрыми крышами пятиэтажек, и даже весенняя зелень казалась выцветшей и усталой. Пасмурная погода всегда настраивала ее на особый лад — не меланхоличный, а глубоко сосредоточенный, словно серая пелена отсекала все лишнее, оставляя только суть. Сегодня суть была острой и холодной, как осколок льда под языком.
— Мам, ты как? Это… это же хорошо, наверное? — в голосе сына проскользнуло сомнение.
— Не знаю, Стас. Я пока не знаю. Спасибо, что позвонил. Я… мне нужно подумать.
Она положила трубку, не дожидаясь ответа. В мастерской пахло сырой землей, глиной и чуть уловимо — терпким запахом застывающей глазури. Это был ее мир, ее убежище. Здесь, на цокольном этаже старого дома, среди гончарного круга, стеллажей с подсыхающими горшками и кринками, она была не Еленой Петровной, заслуженным логопедом-дефектологом с сорокалетним стажем, не женой и не матерью. Она была просто творцом, подчиняющим себе бесформенную массу. Но сегодня глина не подчинялась. Она казалась такой же тяжелой и инертной, как ее собственные мысли.
Наследство. От брата. Григория. Который не разговаривал с ней нормально с того самого дня, как она сказала «да» Александру. Который всю жизнь смотрел на нее с укором, словно она украла у него не просто женщину, а единственно возможный сценарий его жизни. И теперь, после смерти матери, он отдает ей свою половину родительского дома. Жест, который мог означать что угодно: запоздалое прощение, последнюю пощечину, капитуляцию. Или что-то еще, чего она, мастер разбирать скрытые смыслы в детском молчании, понять не могла.
Ее пальцы сами потянулись к бесформенному комку на круге. Она нажала на педаль. Круг медленно, неохотно ожил, загудел, набирая обороты. Елена смочила руки в миске с водой и опустила их на глину. Центровка. Самый важный этап. Найти центр тяжести, усмирить биение, заставить массу вращаться ровно, без отклонений. Так же, как она пыталась усмирить свою жизнь все эти годы.
Картинка из прошлого всплыла сама собой, яркая, как майский день на фоне сегодняшней серости. Рязанский кремль. Они втроем гуляют по валу. Она, юная, в легком ситцевом платье. Рядом — два брата, не по крови, но по духу. Александр, ее будущий муж, — шумный, уверенный, сыплющий шутками, от которых она смеялась до слез. Его рука то и дело невзначай касалась ее локтя. И Григорий, ее родной брат, — тихий, напряженный, с горящими глазами поэта. Он не шутил. Он говорил о вечности, глядя на золотые купола собора, а она знала, что на самом деле он смотрит на нее.
В тот день Александр сорвал для нее ветку сирени у стен монастыря. А Гриша молча протянул ей гладкий белый камень, найденный на берегу Трубежа. «Он похож на сердце, — прошептал он, — только холодное». Она взяла камень, и ее пальцы на мгновение коснулись его пальцев. Холодных, как тот камень.
Вечером Александр сделал ей предложение. Просто, без пафоса, сидя на кухне их крохотной квартиры, пока Гриша в соседней комнате тихо перебирал струны гитары. Она сказала «да». Гитара за стеной смолкла. Навсегда.
Круг под ее руками вращался все быстрее. Глина подалась, вытягиваясь вверх, превращаясь в тонкостенный цилиндр. Так же вытягивались и истончались их отношения с братом. Он был на свадьбе, стоял с каменным лицом, сказал тост, похожий на эпитафию. Потом были редкие встречи на семейных праздниках, натянутые разговоры о погоде и политике. Он так и не женился. Жил с матерью в том самом доме в Полянах, работал инженером на заводе, писал в стол стихи, которые никто никогда не читал.
Александр ревновал. Неистово, глупо, по-мальчишески. Даже спустя тридцать лет брака он мог скривиться при упоминании имени брата. «Опять твой святой мученик Григорий звонил? Матушку проведать?» — цедил он, и в его голосе сквозила застарелая обида человека, который выиграл битву, но подозревал, что войну так и не закончил. Елена устало отмахивалась. Что она могла сделать? Она свой выбор сделала. Давно. И ни разу о нем не пожалела. Почти.
Она пожалела в тот день, когда ее кабинет в детском центре посетила новая заведующая. «Елена Петровна, у нас новый мальчик, — сказала она, заглядывая в бумаги. — Алеша, шесть лет. Элективный мутизм. После пожара… родители погибли. Живет с бабушкой. Не говорит ни слова. Ни с кем».
Елена кивнула. Ее работа. Тонкая, ювелирная. Не звуки ставить, как думали многие. А строить мосты к душам, запертым в молчании. Алеша был похож на испуганного зверька. Огромные, полные ужаса глаза на худом личике. Он не реагировал на игрушки, на картинки, на ее мягкий, обволакивающий голос. Он просто сидел на стульчике, сжавшись в комок.
На третье занятие Елена принесла с собой глину. Она не просила его лепить. Она просто села напротив и начала мять в руках влажный, прохладный кусок. Она рассказывала глине сказку. О маленьком ежике, который потерял свой домик и так испугался, что спрятал все свои иголки внутрь и стал похож на гладкий шарик. Он ни с кем не разговаривал, потому что боялся, что если он выпустит хоть одну иголочку, большой страшный мир снова сделает ему больно.
Она говорила и лепила. Из-под ее пальцев появился крошечный ежик без иголок. Она поставила его на стол между собой и мальчиком. Алеша не пошевелился, но его взгляд прикипел к фигурке. На следующем занятии она принесла еще глины. И снова лепила, рассказывая, как ежик встретил мудрую черепаху, которая никуда не торопилась и умела очень долго молчать вместе с ним.
Через две недели Алеша протянул руку и коснулся пальцем комка глины, лежавшего перед ним. Это была победа. Маленькая, но оглушительная. В тот вечер, придя домой, окрыленная, она попыталась рассказать об этом Александру.
— Представляешь, Саша, он коснулся! Это такой прорыв! Он два месяца молчал, как в раковине, а сегодня…
Александр сидел перед телевизором, где очередной политик обещал светлое будущее. Он не обернулся.
— Молодец. Премию дадут?
— Да при чем тут премия? — она осеклась. — Это же… это чудо маленькое. Я нашла к нему ключик.
— Ключики ты ко всем находишь, — буркнул он, не отрывая взгляда от экрана. — Кроме самых близких.
Это был укол. Точный и болезненный. Она замолчала, чувствуя, как радость уходит, сменяясь привычной глухой тоской. Он ревновал ее не только к прошлому, к брату. Он ревновал ее к ее работе, к ее увлеченности, к ее миру, в котором ему не было места. К ее силе, на фоне которой его собственная жизнь — жизнь неплохого инженера, вышедшего на пенсию и теперь коротающего дни между телевизором и дачей, — казалась ему пресной и незначительной. Он хотел видеть ее слабой, зависимой, нуждающейся в его защите. А она всю жизнь была опорой. Для детей, для пациентов, для него самого. И эта роль, казалось, превратилась в ее проклятие.
Стенки вазы под ее пальцами стали опасно тонкими. Еще одно неверное движение — и все рухнет. Она сбавила обороты.
Дом в Полянах. Место силы и место боли. Там прошло их детство с Гришей. Там пахло яблоками из сада и мамиными пирогами. Там, на старой софе в гостиной, Александр впервые поцеловал ее, пока брат якобы чинил велосипед во дворе, а на самом деле сверлил их спинами дыру через оконное стекло. Каждая доска в этом доме помнила их историю. И теперь этот дом — ее. Полностью.
Зачем? Зачем он это сделал?
Мария, их дочь, как-то попыталась примирить их. Она жила в Москве, но часто приезжала. «Мам, ну поговорите вы с дядей Гришей. Пап, ну хватит уже дуться. Столько лет прошло!»
Они устроили семейный ужин. Гриша приехал. Постаревший, сухой, с глубокими морщинами у рта. Он привез в подарок Маше какую-то редкую книгу. Сел за стол, напряженный, как струна. Александр демонстративно наливал ему коньяк, называя его исключительно по имени-отчеству: «Григорий Петрович, уважите». Это было хуже, чем открытая ссора. Это была вежливая, ледяная война.
— А помнишь, Гриш, — вдруг сказала Елена, пытаясь найти хоть какую-то общую, теплую тему, — как мы на Оке плот строили? И он у нас прямо у берега развалился.
Григорий поднял на нее глаза. В них не было тепла. Только усталость.
— Я помню, что ты тогда чуть не утонула. А Александр смеялся.
Александр, уже захмелевший, побагровел.
— Я смеялся, потому что там по колено было! А ты уже нырять за ней собрался, спасатель Малибу! Всю жизнь из мухи слона делаешь!
— Лучше делать слона из мухи, чем не замечать ничего, кроме собственного смеха, — тихо ответил Григорий, глядя в свою тарелку.
Мария и Станислав за столом съежились. Елена почувствовала, как внутри все сжалось в тугой, холодный узел. Она встала.
— По-моему, десерт готов.
Вечер был безнадежно испорчен. Уезжая, Григорий даже не посмотрел в ее сторону. Он просто кивнул детям и вышел за дверь.
«Он тебя ненавидит», — сказал Александр, когда они остались одни.
«Он не меня ненавидит, — ответила она тогда. — Он ненавидит то, что не смог нас простить».
И вот теперь — этот жест. Дом.
Она остановила круг. Ваза получилась. Высокая, с изящным изгибом, но с едва заметным наклоном, который видела только она. Несовершенная. Живая. Она осторожно срезала ее струной с круга и переставила на полку, к остальным, сохнущим.
Дверь в мастерскую скрипнула. Вошел Александр. Он был в домашней куртке, видимо, ходил в магазин. В руках — сетка с кефиром и хлебом.
— Что-то ты сегодня долго, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал буднично. Но она уловила в нем тревогу. Он всегда чувствовал, когда ее внутреннее равновесие нарушалось. — Опять свой горшок лепишь?
Он никогда не называл ее работы вазами или кувшинами. Всегда — горшками. Это была его маленькая шпилька, способ обесценить то, что было ей дорого. Раньше она злилась, теперь — просто не обращала внимания.
— Леплю, — она вытерла руки о тряпку. — Стас звонил.
Александр замер у порога. Он понял. Все понял без слов.
— И что?
— Мама оставила дом нам с Гришей пополам. Он… он отказался от своей доли. В мою пользу.
Александр медленно поставил сетку на табуретку. Кефир в бутылке булькнул. Он посмотрел на нее долгим, тяжелым взглядом. В его глазах была не злость. Не удивление. Там была глухая, вселенская тоска.
— Ну вот. Победил, — тихо сказал он. — Даже так. Купил тебя. Спустя сорок лет.
И в этот момент пелена спала с ее глаз. Вся эта сложная конструкция из обид, недомолвок и ревности, которую она старательно обходила всю жизнь, рухнула, обнажив простую, уродливую правду.
— Купил? — она сделала шаг к нему. Ее голос, обычно мягкий и спокойный, звенел от внезапно прорвавшегося металла. — Саша, ты серьезно? Ты правда так думаешь?
— А как еще? Что это, как не попытка показать, кто из нас великодушнее? Кто больше тебя любил? Он всю жизнь тебе это доказывал своим молчанием, своим одиночеством, а теперь вот — финальный аккорд. Дом. Чтобы ты помнила. Чтобы я помнил, что я всегда был вторым.
Его слова были полны боли, но впервые за много лет она не почувствовала сочувствия. Только холодную, отрезвляющую ярость. Ярость на него. На брата. На саму себя, позволившую этому призраку отравить их жизнь.
— Вторым? — она усмехнулась, и усмешка вышла злой. — Александр, я выбрала тебя. Сорок лет назад, у стен Рязанского кремля, с дурацкой веткой сирени в руках. Не его, с его вечными камнями и трагическими взглядами. Тебя. Веселого, надежного, живого. Я выбрала тебя. А ты… ты всю свою жизнь потратил на то, чтобы доказать мне, что я ошиблась.
Он отшатнулся, словно она его ударила.
— Лена…
— Что «Лена»? Ты думаешь, я не видела? Не чувствовала? Каждое упоминание его имени — как соль на рану. Каждая моя удача на работе, каждый мой «горшок», как ты говоришь, — это был укор тебе. Ты не радовался за меня, ты злился, что я нашла свой мир, в котором нет места для твоей ревности к прошлому. Ты сам, своими руками, построил между нами стену и написал на ней его имя!
Она замолчала, тяжело дыша. В мастерской стало оглушительно тихо. Слышно было только, как за окном монотонно барабанит по подоконнику дождь.
— Я любил тебя, — глухо произнес он, глядя в пол.
— А я тебя, — ответила она, и ее голос смягчился. — Я и сейчас тебя люблю. Того, прежнего. Но я так устала, Саша. Устала воевать с призраком, которого ты сам себе выдумал и поселил в нашем доме. Я всю жизнь была между вами. Между его трагическим молчанием и твоей трагической ревностью. Два брата, которые не смогли поделить не женщину. Вы не смогли поделить собственную гордыню.
Она подошла к полке и взяла в руки свежеслепленную вазу. Гладкая, прохладная, несовершенная. Она провела пальцем по ее боку, чувствуя едва заметный наклон.
— Знаешь, что я сейчас поняла? — она посмотрела на мужа, и в ее взгляде не было ни злости, ни обиды. Только безмерная усталость и какая-то новая, горькая мудрость. — Этот дом… это не подарок. И не пощечина. Это… это он просто сдался. Выпустил меня. Отпустил. Спустя сорок лет он наконец понял то, чего ты так и не смог понять. Что меня нельзя купить или завоевать. Можно только быть рядом. А ты… ты был рядом, но смотрел не на меня, а через мое плечо — на него.
Александр молчал. Он стоял, ссутулившись, постаревший в одно мгновение. Казалось, весь воздух вышел из него, оставив лишь пустую оболочку.
«Ага, вот, вот оно». Эта фраза, произнесенная час назад, теперь обрела свой истинный, страшный смысл. Это был не щелчок замка. Это был звук треснувшего фундамента. Фундамента ее жизни, который она так тщательно выстраивала, скрывая трещины под слоем терпения и любви. И теперь она стояла посреди руин, и не было ни победителей, ни проигравших. Только трое уставших, одиноких людей, запутавшихся в прошлом.
Елена поставила вазу обратно на полку. Она не сломается. Она высохнет, пройдет через обжиг в печи, покроется глазурью и будет стоять. Кривоватая, несовершенная, но целая.
Она достала из кармана фартука телефон. Нашла в записной книжке номер, на который не звонила много лет. «Гриша».
Александр поднял на нее испуганный взгляд.
— Ты… ты ему позвонишь? Благодарить?
— Нет, — она покачала головой, глядя на экран. — Не благодарить. Поговорить. Впервые за сорок лет. Просто поговорить. О доме. О маме. О плоте, который развалился на Оке. Обо всем. Мне кажется, он ждал не благодарности. Он ждал этого звонка.
Она нажала на кнопку вызова. В трубке пошли длинные, протяжные гудки, похожие на вздохи. Она не знала, что скажет, когда он ответит. Не знала, изменит ли этот разговор что-то в ее жизни с Александром, которая теперь зияла пустотой, как выкопанная могила. Но она знала одно. Молчание должно было закончиться. Ее собственное молчание. Иначе она рисковала превратиться в такого же пациента, как тот мальчик Алеша, — запертая в раковине, неспособная издать ни звука, потому что мир вокруг сделал ей слишком больно.
Гудки прервались. В трубке раздался тихий, знакомый, но чужой голос:
— Да?