Найти в Дзене
ПРЕКРАСНОЕ РЯДОМ

АГАФЬЯ ЛЫКОВА: ЗАПОВЕДНАЯ СЛАДОСТЬ: 6 НЕДЕЛЬ ЗА БАНКУ СГУЩЕНКИ

Тайга не прощает слабости. Она либо ломает тебя, либо отливает из стали твою душу. Для Агафьи Лыковой тайга была и тюрьмой, и храмом, и матерью, выкормившей суровой грудью.

Ее законы были просты и жестоки, как удар топора. И самым нерушимым законом была Вера. Не та, что в книгах, а та, что в жилах, замешанная на стуже, голоде и одиночестве.

Тот день запомнился ей не солнцем, не пением птиц, а блестящей жестяной банкой с сине-белой этикеткой. Ее принесли геологи, эти шумные, пахнущие дымом и чужим миром люди.

Один из них, молодой еще, с добрыми усталыми глазами, протянул ей банку.

—Это сгущенка, Агафья, — сказал он, и его голос звучал как-то по-особенному, ласково.

— Сладкая. Попробуй.

Она взяла тяжелую, холодную банку. Рука сама потянулась к незнакомому предмету, этому символу иной, такой далекой жизни, где есть место не только труду и молитве, но и простой, безыскусной сладости.

Жесть обжигала пальцы холодом, но внутри что-то трепетало, согреваясь любопытством.

Она еще не знала, что держит в руках не угощение, а испытание. Не сладость, а грех, упакованный в жесть.

Вечером, когда чужие ушли, в избушке пахло хвоей и тишиной. Она долго смотрела на банку, стоявшую на грубо сколоченном столе.

Она блестела в свете лучины, как недобрая икона. Искушение было тихим и настойчивым. Оно шептало о тепле, о ласке, о чем-то детском, чего у нее никогда не было.

Потом ее пальцы, привыкшие ловко орудовать ножом, сковырнули крышку.

Сладкий, молочно-ванильный аромат ударил в ноздри, показавшийся неприлично густым, почти одуряющим после чистого таежного воздуха.

Она обмакнула кончик ножа в тягучую, золотистую массу и поднесла ко рту.

Вкус был взрывом.

Это была не просто сладость.

Это была сама невинность, концентрированное детство, которого у нее отняла тайга.

Он тек по языку, обволакивал, обещал забытье.

Одна секунда.

Две. Три…

И тогда на смену восторгу пришло другое чувство.

Холодная, знакомая волна вины.

Она не просто съела угощение от «мирских».

Она впустила их мир в себя. Она позволила чужому, неправедному нарушить священную границу своей обители. Этот сладкий вкус на языке был предательством. Предательством памяти отца, строго запрещавшего смешиваться с чужаками.

Предательством веры, которая была единственным щитом между ней и безумием одиночества.

Она отставила банку. Сладость во рту вдруг стала приторной, липкой, как грех.

Не было ни паники, ни слез. Был лишь холодный, ясный ритуал покаяния. Она знала цену этому мигу слабости.

Шесть недель.

Сорок два дня.

Не просто прочитать молитву. Истомить плоть.

Класть поклоны до головокружения. Шептать слова, выжигающие изнутри эту сладкую отраву.

Она встала перед темным ликом иконы. Лучина потрескивала, отбрасывая на стену ее огромную, согбенную тень.

В избушке не было никого, только она, да ее грех, да безмолвный свидетель — полупустая банка сгущенки.

— Господи, помилуй… — прошептали ее губы, и первый поклон был низок и тяжел, как камень.

Она не молила о прощении.

Она отмаливала.

Она платила.

По таксе, установленной не людьми, а вековой традицией выживания. Шесть недель за банку сгущенки. Шесть недель за миг, когда она захотела быть не «хозяйкой тайги», а просто женщиной, которой подарили сладость.

И каждый вечер, зажигая лучину, она видела тот самый блеск жести.

И снова клала поклоны, вытравливая из памяти тот взрывной, запретный вкус.

Она отмаливала не Бога.

Она отмаливала саму себя, возвращая свою душу в привычные, суровые берега веры, единственному дому, который у нее когда-либо был.