Прочитал статью ВК в сообществе ИЗ ГОРОДА В ДЕРЕВНЮ от 9 декабря сего года https://vk.com/wall-21920914_36005 Пересказывать не буду. Скажу только, она меня затронула, взволновала и заставила вспомнить о велопутешествие на Байкал. Рассказ я назвал "Сапоги" и привожу ниже.
Было в 2018 году то. Ехал на велосипеде на Байкал тогда. Лето, июнь. Жара с дождём за спиной и за поворотом впереди, а их не счесть сколько. Урал, затяжные подъёмы и скоростные спуски, ветер в ушах и нос облупленный.
А впереди деревушечка умершая, с одним единственным оставшимся у дороги домиком. С худой крышей из полусгнивших досок да разветренной соломой, с торчащими из неё жердинами, как рёбра у потрошённой рыба вместо обрешётки торчат. И стоит старушечка подле обочины, годов каких трудно определить. Плат пуховый на снежной голове прикрывает власы, душегрейка с заплатами тело греет. И хромовые сапоги на исхудалых ногах блестят солнцем. Нос свой с жареной кожей увидел отражением в них. И то было бы верхом романа для знаменитого фантаста.
Очи мои (не могу иначе сказать) раскруглились до колёс, что везут меня не одну тысячу уже, а через секунду — необъяснимый дощь из них полился.
— Ты, сынок, того, поднимись от земельки карамельки то сладенькой, рановато да и не достойно в твои годы то уже гнуться до неё. (Мож я и был ей сынком, не думал–подумав, — мысль так быстро пронеслась, — да только и голова моя ныне далеко не чё́рна). Склонил спину перед ней низкими колениями
А голос, голос то той старушки ангельским ручейком да росиночками дринькал, что на зелёных травниках в утреннюю прохладу заглядываются в лицо своему счастью, да отражается песней жаворонка в голубом небе и та́ит благостью. И стало вдруг как то на душе по-домашнему, теплом словно от родимого порога повеяло.
— А что, бабушка, одна живешь? — скорым был мой первый глупейший вопрос ответом на то. Не по хате, не по завалившемуся некогда крепкому дубовому забору с добротно слаженными мастеровой рукой, не по повисшему правым боком искусно украшенному тончайшей резьбой наличнику, не по заросшей по праву-леву сторону дорожки крапивой в рост её, что выныривала запутанной петлей от крылечка до широкого асфальта — не видно, да? Идиот безглазый! О чём только думаешь, да чем озадачен–опечален только, укорил себя.
— Да нет, сынок. Не одна я. И домик есть у меня, хуч и постарее будет, да мой, родимый, от деда атлета провырос. И огород есть. И водица в колодезе холодная есть не счесть. И печурка есть, да, по правде, двёрка опорка свалилась да на одной петле костыле мается со мной горя набирается. Боюсь, как бы огонёк не утёк када, языком красным не вспетушился бы. И дух что пух — есть, весь родной здесь, с Германской услаждает да умножает силу мову от изначальства рода мово у доме сём. Батюшка с матушкой тут ось народили меня, потом и я народила Петеньку петеленьку, сильно уж он плакал да много потом балакал.. И Настенькин дух тут цветастенький летает моей. И другой Дашеньки монашеньки бога почетавшей и невестой под венцом ставшей. Младшенького Васеньки, что любил очень побасеньки, да озаряют мои глазеньки. Хозяина мого Ивана Данилова змей Горынача. Ох, строг был, да люб по серцу на век остался. А Гришенька, что вишенька во саду поспелом, не погиб на войне. Сгинул без вести в какой земле не ведомо, знача мож и жив хде, да не мится где; придсидатель тада говорил у сорок третим пропетом. А он того, не может так меня оставить обесславить одну. Сапоги вот хромовы забыл, в мае шалопае, када в отпуск приезжал. Крышу тадась починил востановил, сараюшку зимню баюшку сладил для скотинки животинки, хоть и был солнышком всего осемью дён наделён, а потомоче и унесён на Волгу матерь под Сталин, что градом величают. Вот и жду с той зимушки, солимую слезами год от году какой. А про сапожки на ножке скажу так, забыл неспроста Гришенька их. Напомником оставил.
Вздохнула глубоко старушка. — «Звать меня Праскавеюшкой, а по батюшке Даниловной», — опережая меня, словно глазами считала вопрос мой, добавила она.
— А сапоги — то память о Гришеньки вишеньки. Чтоб зримее было домой дорожку иму найти, чищу их по трижды на дню. Как маяк в море–окияне освещает заблудшымся кораблям путь дорожку. Так и сапожки солнышком ему с того маю горят лучом ярким.
Вдруг глянула на меня глазом правым, что волк голодный на овцу безродную. Левый сощурен в узкую ниточку да внезапно резко оборвавшуюся без шума, отчего веко пружиной взметнулось вверх больше чем надо. Мне показалось, что стрела лучная вырвалась оттуда и понеслась в мою сторону смертью, да также вдруг резко и упала передо мной, перед самым глазом тоже левым, как и вылетела, будто об богатырский лат споткнулась. Не успел даже моргнуть, а хотел того, и отвернуться не успел. И не нужно было — худое от старой Просковьюшки свет Даниловны исходить не могло ни в мыслях, ни в помыслах. Лицо такое добродушное, улыбкой озарённое детской да божией святостью окраплено, хоть и изранено глубокими бороздами да морщинами вдоль и поперёк вперемежку с въевшейся землицей от пота чёрной, — излучает ласковое добро. Век длинный. Доля тяжёлая. Через не малые пришлось пройти лишения, по согбенной маленькой фигурке видилось. Радости меньше, горя боле.
— А ты, сынок, угощайся, — показывает на две маленькие майонезные баночки, небесными бликами каждые светящиеся и отражающимися в них облаками, и в которых земляничка горит огоньками красными да притопленными бусинками жёлтенькими на них, аки солнышки в микроскопе. — Собираю на той поляночке, — сказала и показала, повернув свой взор через плечо, крючковатыми пальцами. Да только то не пальцы вовсе! — пальчики святой матушки божьей, через прозрачную кожицу которой от молитв долгих да от ладана пахучего, сморщенную, смачно и пастозно изрисованную жилистыми венами зеленоватого цвета косточки светятся (обуревшая сгустками кровь и восковая кожица даёт такой оттенок). И видя моё смущение, говорит: — Сама сбираю и угощаю, срываю да сама и угасаю, да потом ночами длинными и рыдаю безслёзными слезами.
Не кушал я в своей не малой жизни вкуснее тех ягод ни раньше, ни после. Не могу сказать вкуса, какого они. Сладкие. И горькие. Красные. И слёзы. Маленькие. И монисто на шее. Воздух духмяный. И удушье. Жизнь. И старуха белая с косой. Огромное солнце. И холодная луна. Огонь. И вода.
Ветер то́ всё смешал в одном пузырьке. Какой запах? Какой вкус? Какой цвет?
— Токмо за всё время ты, сынок, один и остановился сичас. Никому не нужна стала идно.
И заплакала. Беззвучно. Безслёзно. Печально. Только плечи сиротски дрожали жалобливо. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Да рука фартуком возила по бесцветным глазам и щекам иссушенной ладошкой, по которым уже не текли с давным давна выплаканные слёзы, да брови хмурились чёрными тучами, хоть и белы. Хотелось подойти, обнять старушку, прижать к себе и сказать, что добро на душе накопилось —«прости, мама, что меня так долго не было, что так долго к тебе шёл».
Не смог. Не потому не смог, что одеяние на ней такое же ветхое, как и сама она. И было немного брезгливым. И не потому, что это совершенно чужая и не знакомая женщина. И не располагающая лицом красой не потому. И не потому, что одинока она и ни кому не нужна, что также дряхла, как и хатка её с охудившейся крышей от времени и оконцем с умирающим наличником. Не потому всё.
Решил сразу. И решение пришло также легко и сразу, быстро в один посест. Не таким сформировавшимся чётко, как в первые минуты, но желанием помочь, что в моих силах, было главным.
— Я, Просковеюшка, задержусь у тебя на несколько денёчков, дозволишь? — в тон ей пропел я на распев. И те «несколько денёчков» были посвящены крыше, дому, заготовки топлива на зиму и … земляничке. А короткими разговорами меж дел да недолгими летними ночами, что удавалось выкроить и украсть у сна, душу пытался согреть и свою и её в разговорах с ней. На что она заметила после чаю липового с цветом его — «Мой Данилыч окаянный змей Горыныч тож не угомон был испокон до работы и скор на дела, что тёр полевой, колючками востёр, да ещё и до горькой охоч находился. Зорькой возвращался да тетёркой умурялся кроткой поутру. На том и сгубился. Но пальцем ни тронул за всю жизь меня ни разу, голубкой звал». Полюбилась мне Прасковьюшка.
Съездил поутру в администрацию мэрии посёлка. Нелегко, но удалось убедить там людей, что Прасковье Даниловне Сидокиной, матери трёх сынов, героев войны, дочери кавалера Георгиевского креста Первой мировой, и просто старому человеку, которому с вершок до ста осталось, должно быть уважение. Внимание должно быть. Почёт быть, а не забвение на отшибе. Потом уголька просил завести директора угольного склада. Пришлось применить в ответ на не понимание и разговорную такую-то мать. И он, носитель красивой фамилии Сцыплюйкин, вдруг оказался понятливым и уходчивым после лишь одного упоминания имени главы администрации района, и пообещал «изыскать средства». А руководитель частного стройжилхолдинга (в городке не большом, комично!) «Сделаем для вас всё своими руками» оказался вдобавок и порядочным человеком. Пока Сцыплюйкин завозил уголь, лесхоз дровишки («Дубочком славным обеспечим бабушку», — улыбаясь пообещала милая ВРИО предприятия, — «Колотыми», — уточнил я, на том и руки пожали друг другу), а мэрия со стойжилхолдингом перекрывали крышу красным листовым железом и домик оббивали белым сайдингом («венок невесты» назывался, валяюсь от названий), я чинил печурку. Боровок почистил. Заборчик подладил. За крапиву было принялся, да вспомнил ...
Ещё другим разом в центр пришлось наведаться: два вопроса порешать — по водоканалу и соцзащите, к стыду, так сказать, призвать, если не получится, то и на совесть надавить.
Водоканал обещал колодец почистить. Да не приехали люди от него ни на другой день, ни на последний. Толи забыли, толи плюнули и растёрли. Не обматерили, не послали, но дали понять «…пошёл бы ты…». Местный же самозанятый Саша согласился, на вопрос «сколько?», по-простому ответил отрекошетил — «ни сколько, и у меня есть тоже бабулька примерно тех годов». Вместе с ним и вернулись.
С комхозом тоже сложностей не было.
В то время, как выделенные работники администрацией и «стройжилхолдинга» усердно носили листы железа с машины, разбирали старую крышу, костьми рыбёхи торчащими, и преодолевали заросли жгучей крапивы, матерясь и потирая руки, заявились два «оператора химизатора» бензокосилок молотилок» (бабушка вставила рифму свою) во главе с начальницей Дусей. Изучив объём предстоящих работ, начальница Дульсирея Прокопьевна, а так она представилась бабушке Прасковье и всем остальным работникам, на вид не дашь и больше 25 годков, приступили к покосу. Зарычали моторы. Дульсирея Прокопьевна же забралась в тенёчек под грушей и стала, кому то названивать. Это с той минуты обозначилось её основной работой на два последующих часа.
Надо в этом месте несколько фраз вставить о исполнении своих обязанностей работниками соцзащиты, куда я решил наведаться после посещения кабинета Сцыплюйкина и разговора с ним. Двери кабинетов их были, слава богу, друг напротив друга, далеко не потребовалось ноги бить.
Инспектора соцзащиты, четыре барышки да одна гусыня старая с дребезжащим подбородком, были крайне удивленны: —«какой такой там путишественнник» с красным облупившемся носом, да ещё из «какого то там Воронежа», ффу. За тридевять земель заявился вот, просто так, беспардонно, да ещё призывает оказать помощь какой-то там столетней старухе, старому одуванчику. Посмотрев пыльные журналы, не нашли в списках Прасковью Даниловну Сидокину, ровесницу Великому Октябрю. Зрела ситуация, что была в кабинете Сцыплюйкина часом ранее, да с предсказуемым итогом — «…а не пошёл бы ты…» Но тут вплывшая боком–боком, сначала показались грудя, потом аппетитные пальчики шпикальчики, а потом уже и сама хозяйка добрых форм зацвела всеми своими пышными прелестями. А они дородны на славу! Представившись просто Маргаритой и, довольно сильно сплющив мою руку, пропела флейтой: — «Очень, очень рада знакомству». При этом особо колоритным музыкальный ударением делала на втором «очень», толи с белорусским, толи с польским акцентом — «отшчень. — Дада, да. Звонил уважаемый К.А. Это наша голава администрации всего посёлка. И убедительно, отшчень просил оказать содействие. Ну отшчень просил. — и, выслушав меня, распорядилась: — Девочки! А ну ка, немедля, одна нога тута, друга тама, найти Колю, а если Васька ещё не …, — она сделала страшное движение бровями: левая приподнявшись и, изогнувшись сломанным пополам бубликом, перекатилась поверх переносицы на правую со скоростью каратиста, обладателя чёрного пояса и самого последнего дана. И в тот самый момент правый глаз хитро прикрыл голубой зрачок левого глаза, а из губ, цвета переспелой вишни, вылетело таинственное облачко вздоха, которое и поставило всему точку. — Я думаю, девочки, вы меня поня́ли, — и также плавно выплыла из кабинета, оставив дверь открытой и букет запахов экзотического парфюма. Надо констатировать — «девочки» постарались быстро и на славу. Двое молодцев поутру третьего дня, когда рабочие уже закончили разгрузку листов и перекуривали в тенёчке, Коля и Васька, последний с красно–фиолетовым носом, и начальницей Дусей, появились на рабочем месте со всеми полагающимися инструментами.
Я же, поскольку работы все шли по плану, и не требовалось моего участия и вмешательства, успел до своего отъезда ещё рыбки наловить на ушичку. — «Ужо сто лет, ой, как хочется пескариков судариков да жирненьких испробовать», — толи попросила, толи намекнула Даниловна. Я и сгонял на велосипеде поутру на речку, что в двух километрах за горой мирно текла. А по полудню, когда последние работы были закончены всеми работниками, они с благодарностью от меня и от цветущей Прасковьи Даниловны разъехались, отказавшись от всех предлагаемых вознаграждений. Остался Саша последним звеном в этой недельной работе. И когда он первым испил чистой колодезной водицы — «так полагается», молвил, от ужина тоже отказался. Отказался и от соточки, «за рулём» мол. Всучив ему насильно бутылочку по обычаю, — «дома чуток не возбраняется, да бабу Прасковею вспомнишь хорошим словом», — напутственно проводили с Даниловной добрейшего колодезьника и сами сели трапезничать. Смешно было смотреть на беззубую старушку, которая дёснами и одним зубом ловко управлялась с жирными пескарями. В охотку ей шли.
А утром мы прощались. Тяжесть пониже горла опустилась, там, где сердце стучит, а его тонкой удавкой сжали. Что ещё мог сделать для неё я, просто проезжий, остановившийся незнакомец? Думаю — случайно? Или — не случайно встретились на обочине? Не знаю. У старушки не было слёз, выплакала их она давно. Жалко было её. Сто лет почитай уже. Что ждёт её? Собес обещал не забывать. Но будет ли так? А мне не полагалось, мужики не плачут. Они страдают
В старости тяжело быть одиноким. Это точно понял за ту неделю. А ещё всплыли слова из глубины памяти, не помню чьи — «Если бы человек не знал горя, он бы, наверное, не старел». Сколько же Прасковьюшке Даниловне пришлось пронести горюшка и своего и чужого?! Я узнал только с малую полушку того.
А таких Даниловных и Данилычей, оёёёй сколько по земле натыканных да разбросанных осталось… да и не меньше будет всегда. Потому как корни свои беречь не умеем. А может и не хотим. Да как всем помочь то?
А через год от Сцыплюйкина неожиданно посылка пришла по почте. Приношу домой, вскрываю фанерный ящичек. А в нём… в нём те самые сапоги хромовые блестят солнцем, как и тогда,в 2018-м, и записочка поверх корявыми, пляшущими печатными буквами писана, пером и чернилами фиолетовыми. Поверх треугольником сложена и красной ниточкой перевязанная:
— « Спасибо тибе сыночек мойный за усё што сделал для миня пришёл вот и мой час на порог вечности вступать, а пиред оном я сувстретилась с тобой усётаки вернулся ты ко мне славный ты мой дорогой и прости за иссохшесть сердца мово тибя усю жизню ждала. Мамка твоя Прасковия. Сапоги дорогу тибе светили и высветили щастье мне повидать тибя наконец тем летом Вручаю их тибе и дарю по наследству и заклинаю бериги аки я биригла…»
…Слёзы ручьём капали на строки те самые из моих глаз, искренние, и самые дорогие за мою не малую жизнь, повиданные и читанные.
Сапоги же теперь чищу я. И жду не вернувшегося с войны Грищеньку вишеньку теперь уже я. По завету старой Прасковьюшки Даниловны.
«Дома не любят одиночества и, оставшись без людского тепла, стремительно дряхлеют они и разрушаются».
Как теперь он там один и без хозяйки своей?
Уезжал от Прасковьюшки в то утро, уезжал навсегда от неё и от помолодевшего и получившего вторую жизнь дома на обочине, от наведённого порядка на подворье и на могилках за земляничным полем, от детушек её, по младости померших или по старости, с не знакомым до селе чувством не понятным. Прощался с духом. Все дела были сделаны по совести. Но что-то раздирало грудь, туманило её — не знаю, как и сказать. Горд я был. За ту чуть–чуть, едва заметную улыбку, что проскочила огоньком в уголках беззубой челюсти народившимся по утру месяцем. За ту невысказанную искорку в обесцвеченных столетних глазах. За то едва–едва ощутимое поглаживание моей ладони холодными струшечьими пальчиками, обессиленных временем Прасковьюшки. За ту едва–едва, как мне показалось, а может быть и на самом деле, появившуюся девичью осанность. И за тот букет ромашек и горсть красной землянички с вдавленными в мякоть жёлтыми солнышками, которые проявились после двух попыток отстирать фартук, а за не мощностью мне пришлось закончить ту «велику стирку утирку» бабушкину. И даже изрядные расходы не огорчили расставание — 12 рублей оставалось всего да маленькая майонезная баночка, подаренная от сердца с красной земляничкой, что полдня собирала бабушка Прасковья на полянке у кладбища, — « Она силушку богатырску даст тибе у дороге», заботливо, заворачивая в белую тряпицу, сказал она.
«А деньги? — деньги заработаю по дороге. Не помру».
Так и случилось.
Переночевав на красивейшем озере Тургуяк, по восходу, я поднимался пешим ходом на солидную гору, толкая сбоку своего навьюченного Кроху. Обгоняет, а потом, на пол горы и останавливается чахоточная четвёрка. Несколько раз кашлянув, заглохла. Дверь открывается. Мужик подходит, когда оставалось метров пять до видавшей виды машины: — «Куда, что, откуда, да зачем тебе это надо?» — стандартные вопросы. И получив ответы на них, протягивает 5 (!!!) тысяч. — «От души», И, выдохнув из себя клубы чёрной гари, четверка, взревев разъярённым быком, который словно завидел соперника, что объявился у соседского дома, полезла преодолевать вторую половину горы. Ни кто ты, ни что ты, ни «да не надо», только одно — «от души». И всё! От такой щедрости и неожиданно свалившегося богатства, от участия незнакомого человека в моём путешествии, даже растерялся, номер чахотки не успел по растерянности записать, и которая ещё пару–тройку разов, кашлянув чёрными облаками, вылетевшими из выхлопной трубы, скрылась за вершиной. Я только успел сделать правой рукой «Ессс». И, помахав мужику, как дворники сгоняют со стекла дождь, пожелал удачи, полез дальше покорять гору.
Вот так, добро в очередной раз возвратилось добром.
.Уважаемый читатель. Буду рад, если моё творчество вдохновит в вас желание задуматься, желание жить, желание сделать выводы и желание радоваться. Удачи вам! Буду рад также любому отклику от души и сердца.