Я смотрю на фото небольшой антивоенной демонстрации на площади Хельденплац в Вене. Полусолнечный день, летящие облака, взлохмаченная зелень, нахально врывающаяся в кадр, треплются несколько штанин, гнутся несколько коленей, крутятся несколько голов, ища друг дружку в асфальтово-стеклянном объеме умеренно-жаркого центральноевропейского полудня. Облако распрямляет свои меха, разворачиваясь на просторном окоеме и выставляя на всеобщее обозрение, словно хозяин унаследованного дома дедовскую утварь на гаражной распродаже, твердую фигуру знаменитого дворца Хофбург с его еще более знаменитым балконом, откуда в 1938 году коротковатый и быстрорукий мужчина с недобрым лицом, на котором как бы застыло, изредка нарушаемое дергаными эмоциями, выражение неприязни к предложенной ему реальности, провозгласил включение Австрии в состав Германского рейха.
Он стоял там, спиной к большому количеству высоколобых фуражек-аэродромов, сбившихся в одну восторженно-переполошенную овсяную кашу, лицом к бескрайнему плоскому пейзажу, пересеченному полосами брусчатки и квадратами людей, линиями света и кляксами блуждающей тени от весенних облаков, несущих с близких гор запасы дождя и остатки нежности. Людское море — огромное, могучее, пестрящее воротничками и рябящее котелками, плескалось в возведенных для него дырчатых кирпичных берегах, ограниченное скатами черепичных крыш и окаймленное волнистыми силуэтами Альп на горизонте. Еще по-зимнему голые деревья неслышно перемешивали вязкую прозрачность, в будущем зрели большие жаркие печи, круги под глазами и витки колючей проволоки, дыры в груди и пустые фасады, через непроницаемую толщу неслучившегося и неизбежного рвались, торопились, спешили на помощь, мчали во всю мочь, но никак не могли успеть блестящие истребители союзников с волевыми профилями летчиков в рейбенах против гневного солнца, желающими во что бы то ни стало спасти истончающуюся от голода чернобровую девочку и пропадающего с семейных фото испуганного молодого мужчину.
Человек на балконе держался обеими руками за край возведенной для него трибуны, сохраняя позицию своего тела строго вертикальной и не позволяя мышцам таза смещать центр тяжести ни на сантиметр вбок, как бы этого ни хотелось, чтобы исключить малейшую тень жеманности и избежать малейшего намека на легкомыслие. Он был, как сказали бы сейчас, on fire. Он жег и слушал себя, воспламеняясь от ярости, как если бы протянувшееся из будущего щупальце льстивого беса крутило перед ним расшифровку его собственной речи с распаленными комментариями из ранних две тысячи двадцатых.
Аншлюс, сложилась между двух поджато-сухих и тонких губ. Аншлюс, отразилось от неровных каменных стен жилых домов. Аншлюс, отпечаталось дважды, трижды, многожды на тонких и почти прозрачных, если поднести их близко к глазам и посмотреть на жгучее солнце, страницах учебников истории, передаваемых из класса в класс, падающих гулко на шаткие парты пятой, третьей, второй муниципальных общеобразовательных учреждений aka школа, аншлюс, вспенилось и забурлило человеческое море, расшибаясь о каменные плиты и песчаные пляжи, оставляя несчетные противогазные маски, серебряные цепочки и безупречно проглаженные сорочки, аншлюс, зашумели тысячи наложившихся друг на друга голосов, исторических очерков, дневниковых страничек, пляшущих строчек дедушкиных писем, аншлюс, взял в кавычки ответственный гражданин название своего видео на YouTube, дождался загрузки и закрыл окошко, внезапно почувствовав странное отвращение к привычному желанию немедленно прочекать количество просмотров.
Человек на балконе отжестикулировал, отжестил, отжил и исчез, каша из фуражек за его спиной рассредоточилась по линиям метро и скоростным автомагистралям, постепенно превратившись в налет ржавчины налет на поручнях и неровности на дорожном полотне. Камень на их фоне приобрел цветность, набрал глубину, контраст и четкость, поймал выигрышный луч августовского солнца, прорвавшийся через облачный ажур. С балкона на площадь Хельденплац смотрела пустота, ничего не провозглашая и ничем себя не ограничивая, перед пустотой на балконе простиралась бликующая все более наглыми солнечными зайчиками брусчатка, перекрещивались штанины, щелкали флаги, шевелились, то жуя, то говоря, чьи-то губы, сообщающие что-то важное в любовно приближенное к ним ухо.
Из маленького белого самолета-двухмоторника выходила тонкая женская фигура в рубашке с закатанными рукавами и джинсах, неся свои смоляно-черные, собранные в простой хвостик знаменитые на весь мир венценосные волосы через марево африканского пейзажа к неспокойной массе трепетно ожидающих ее истощенных детишек.
Множество рук и пальцев отделялись от бумаги, заканчивая заполнять запросы на получение визы, прижатые деловым портфелем марки A к капоту машины марки B у ворот посольства государства C в голодно-свободном городе N, шасси отделялись от дрожащей в вечернем мареве взлетно-посадочной полосы, аэродинамическая сила толкала фюзеляж вверх, ввысь, под зачарованными и порядочно утомленными глазами ползла гладь Атлантики, через толщу будущего спешили, кололись, топорщились антенны башен-близнецов, бежали отражения в витринах, гребли лопасти вентиляторов, стремились потоки желтых такси. Легкий шелк спускался по гладкой коже, луч оранжевого солнца протягивался из высокого окна, сцеживая весь джаз и всю капуччинную нежность вечернего Манхеттена на полусоблазнительно-полутревожно застывшую в волнах белоснежного белья молодую женщину, чей окантованный густыми бровями взгляд, устремленный куда-то в пространство, читал нерешительно-счастливый, но словно бы ободренный мужчина в искусно обставленном кондо с видом на Центральный парк.
Окончательное решение их вопроса продолжало отпечатываться на толстой бумаге с грифом «Geheim!» в страшноватой тишине высоких прокуренных кабинетов в недостижимой толще прошлого. Аншлюс, отзывалось где-то на сине-океанском горизонте, где щерились верфи и торчали неподвижные баржи, словно приклеенные к поверхности Гудзона. Wien erwartet den Führer, летели точки ленивых урбанистических чаек. Море людей продолжало свое движение, накатывая и отступая, разбиваясь о камни и оставляя пенные следы на песке. Тысячелетний Рейх сворачивался в трубочку, империя зла отрывалась от ветки и поднималась ввысь, ввысь в потоке теплого воздуха на фоне рябящих этажей, мировое господство волочилось по асфальту и сбивалось в бесформенные кучи возле бордюров и на решетках канализации. Диктатура соскальзывала с горячей брусчатки и неизбежно рассеивалась в воздухе, превращаясь в солнечный день и пустой балкон на одной из когда-то подчиненных ей площадей. И никто, кроме человека, лениво спешащего на электрический автобус — и то очень коротко и без должной самоотдачи — не задумывался о том, почему у нее опять ничего не получилось.
И с тобой, и с тобой будет так же.
Оригинал:
https://janvaschuk.com/2022/08/13/%d0%b1%d0%b0%d0%bb%d0%ba%d0%be%d0%bd/