- Ну что, Афанасий... - грузно поднимаясь из-за дубового стола, проговорил Тимофей. - Спасибо за хлеб, за соль. Но вот ещё что скажу. Ты ведь мне как брат.
- Ох, какие ты слова, Тимоха, говоришь... - ухмыльнулся себе в усы Афанасий.
- Какие?
- Красивые. Не к добру это.
- Хорошо же ты меня знаешь, - тот хохотнул. - Да, хочу с тобой поговорить кой о чём. Ты же... на Петров день было три года как жену схоронил?
Лицо Афанасия вмиг стало серьёзным, а Тимофей продолжал:
- Три года ты сам пашешь, сам сеешь, сам хлеб печёшь, сам кашу варишь.
- Да что там сам, вон, ты мне как помогаешь, да ещё и...
- А прясть да вышивать дочек тоже ты учить будешь? Или, думаешь, я тебе и с этим помогу?
- А и буду учить, - Афанасий задумчиво посмотрел куда-то вдаль, за спину Тимофея. - Только сам научусь сперва.
- Ну и дурак старый. Но ты ведь дурак счастливый. А счастье твоё, - что у меня дочка подросла.
- Сашка? Не могу я её взять на работу, ты же знаешь. Мне своих-то дай Бог зиму прокормить.
- Вот я и говорю дурак. Ну дурак дураком, - Тимофей разволновался, поэтому начал пыхтеть и дерзить. - Не на работу взять её тебе говорю, а в жёны, в жёны.
На это Афанасий сначала помолчал, а потом тихо сказал:
- Нет, друг. Не ровня я ей, и ты это знаешь. Вдовец с тремя дочерьми, седина в бороде блестит. Ей за того надо, кто ей полюбится. Молодого да красивого.
- Так вот ты-то ей и полюбишься! Вон какой красавец.
- Нет, Тимоха, не дури. Не губи девку. Я Настасью любил и до сих пор люблю. Всё думаю, ведь если на ком женюсь, то это я будто предам её.
- Так, брат, я домой пошёл, а ты думай, думай. Имей в виду, вечно ждать не буду, - гость решительно распахнул дверь, перешагнул через порог и вышел на крыльцо. На улице моросил тёплый летний дождь.
- Давай, брат, бывай. Не жди.
Тимофей с досадой сплюнул и тяжёлым шагом отправился к себе домой, всё время протирая глаза, потому что в них то и дело попадали дождевые капли.
Афанасий, оставшись в избе, подошёл к печи, за которой Агафья и Аня с важным видом маленькими ручками старательно месили тесто. Аксинья возилась с соломенной куколкой, сидя в углу. Ей было уже три года, но она всё ещё плохо ходила, хотя уже умела говорить.
Средняя дочь, Аня, была похожа на мать - в пять лет уже красивая, с густыми тёмными волосами, спокойная, молчаливая и рассудительная. Афанасий погладил её по голове, сел на лавку и пригорюнился.
Зачем Настасья ушла так рано? Зачем Бог прибрал её? Ведь не бил её Афанасий, даже не корил никогда, жили душа в душу. А что голодно бывало, так это у всех так в неурожайный год... А как они, бывало, зимними вечерами сидели, обнявшись, возле Агашкиной люльки... А когда она пела колыбельные, Афанасий и сам засыпал у неё на коленях. Не каждый так любит свою жену, как Афанасий любил Настасью.
Но счастье не кляча, хомута не наденешь, не стало милой на свете. Когда её хоронили, Афанасий хотел было поцеловать её в губы на прощанье, но едва только наклонился - отпрянул. Это было не её лицо. То есть лицо, наверное, было её - та же родинка на лбу, тот же маленький носик. Но не она. Пустое это было лицо. Так он и не решился с ней тогда попрощаться.
А потом уже, на полях, с косой в руках, обливаясь пóтом, всё время вспоминал, какие от него ей последние были слова. И всё казалось, что не то, совсем не то он ей сказал, а что-то глупое вроде: "Ты тут пока полежи, а мы за батюшкой". Причем не для неё же звали, а для новорожденной. Никто не думал, что Аксинья выживет, а о Настасье и мысли не было. А когда вернулись с батюшкой, повитуха выскочила к ним навстречу, разметав худые руки и крича: "Отходит!"
И тогда ещё не понял Афанасий своей беды. К тому, что его третьей дочери не жить, он был готов. У всех умирали дети, а у них с Настасьей уже двое выжило. Коли помирать третьему, значит так тому и быть. Но едва он ступил на порог бани, обомлел. Настасья лежала белая, неподвижная, недоступная. Бросился к ней Афанасий, обнял, прошептал: "Душа моя!" И будто бы дёрнулись её веки, а может, ему показалось. Но если и дёрнулись, то уж в последний раз, больше она не шевелилась.
И всё думал Афанасий, всё надеялся, вот уже три года надеялся, что услышала она тогда эти слова, что с ними отошла к Отцу Небесному, а не до того, одна, в пустой бане, с умирающей дочкой на руках да чужой бабкой-повитухой возле неё.
На другой день после разговора с Тимофеем, Афанасий собрался ранним утром в лес по грибы. Агашке наказал сварить кашу, сестёр накормить и самой поесть, а сам отправился в путь. Шёл он, шёл, и пришёл на гороховое поле. За полем уже виднелась роща, в которой после дождя всегда водились грибы. Вдруг заметил он вдалеке что-то странное, белое, будто на земле человек лежит. Подошёл поближе, - и правда, человек. Баба. Лицом вниз.
"Померла, бедная" - подумал Афанасий, и коснулся её плеча. Однако плечо было тёплым, и когда он присмотрелся, то увидел, что тело немного вздымается в такт дыханию. Поплохело ей тут, что ли? Афанасий решил, что ему придётся отнести эту странную бабу в деревню, пусть с ней там разбираются, но он греха на душу брать не будет. Если ей можно помочь, он поможет, а оставить её тут - мало ли что... Начал он её переворачивать, а она как начнёт просыпаться. Афанасий её сразу опустил обратно на землю.
Баба потянулась, сама перевернулась, и тут оказалось, что это и не баба вовсе, а молодая красивая девушка. Кудри золотые в косу не заплетены, по спине и по груди струятся, на рассветном солнце переливаются. Рубаха на ней белая, не расшитая, а на ногах не лапти, а красные сапожки. Красавица, наконец, открыла глаза, села и спокойно улыбнулась, будто так и надо, на полях спать.
- Ты кто такая, чудо чудное? - насмешливо спросил её Афанасий, а про себя подумал: "Может, ещё и сама дойдёт, а я тогда за грибами". Та молчит.
- Зачем, говорю, в поле спишь? Откуда такая будешь?
А девица ещё пуще улыбаться начала, глаза лучатся, зубы белоснежные, кожа как молоко, Афанасий даже чуть-чуть оробел от такой красоты.
- Ты чья такая, спрашиваю? Эко диво...
А у неё улыбка с лица так и не сходит.
- Никак, немая, - догадался Афанасий. - Ты хоть понимаешь меня? Слышишь?
Сидит, улыбается, золотая прядь ей на один глаз упала, а она другим из-под волос выглядывает, смотрит лукаво. Афанасий понял, что дела не будет, поднялся, протянул ей руку и сказал:
- Вот что. Идём со мной, в деревню тебя отведу. Надо? Потом подумаем, что с тобой делать. А не надо, так оставайся, вроде бы ты не хворая.
Девица руку взяла, легко встала и подошла к Афанасию. Делать нечего, повёл он её в деревню. Так же легко, как к себе домой, зашла девица за ним в избу, села за стол. Афанасий её напоил, накормил, медком угостил. Она всё выпила и съела, облизнулась даже, но ни слова так и не сказала. Вроде, всё слышала, всё понимала, а бестолку.
Тут выползла Аксютка, не вся, а так, наполовину показалась из-за угла, увидела гостью, и деловито спросила:
- Ти кто?
Та как и раньше улыбалась, но только смотрела на девочку, и всё. Аксютка настаивала:
- Иди сюда!
- Она тебе ничего не скажет, Аксютка. Вот такое диво дивное к нам сегодня зашло.
- Дивка! - малышка поднялась на две ножки и потопала к немой гостье.
- Ох! Вот уж точно диво... Аксютка, так ты у меня ходишь?
- Дивка! - ещё громче повторила Аксютка.
- Точно, Дивка. Так и будем тебя звать, гостьей будешь.
Аксютка подошла к Дивке вплотную, потрогала её рубаху, волосы. Та погладила её по голове и потрепала за пухлую щёчку.
Вечером положили Дивку спать на лавочку, а утром она хлеб испекла, кашу сварила и с Аксюткой молча в куколки поиграла. Старшие-то её сторонились, а Аксютка сразу прикипела. Ходила за ней, не переставая, и будто забыла, что три года только ползала. Так и осталась Дивка жить у Афанасия.
Продолжение следует