Где-то над макушкой планеты, над самым ледяным полюсом, клубились, сбивались в огромные небесные моря тучи. И двинулись на юг, гоня впереди себя ветер.
Ветер набирал силу. Над Северным Уралом столкнулся со встречным потоком. Заклубились, завертелись вихри и разлетелись на восток и на запад.
Ураган пролетел над тундрой, срывая чумы оленеводов, выплёскивая из берегов озерца, взрывая волнами реки. Затем, врезался в леса, выворачивал с корнями вековые деревья, срывал хлипкие крыши деревенских домов, рвал рекламные растяжки и щиты в городах. Ураган будто проверял на прочность дела земные.
Но силы его слабели, и он полностью выдохся где-то над Балтикой…
1
Наконец, объявили посадку на "Сибелиус". Алексей Егоров поднялся с оранжевого пластикового сиденья, подхватил сумку, спустился на первый этаж вокзала. На ходу сунул руку во внутренний карман пиджака – паспорт и билет на месте…
А в это время за стенами вокзала, над его стеклянной крышей, над всем этим городом нёсся ураган…
- Берегись!..
Егоров замер. Огромное стекло, стоймя, ударилось о бетон пола прямо перед ним, разлетелось брызгами осколков, не задев Алексея. Но ещё до того, как оно разбилось, в один миг, он увидел себя, как в зеркале: серый пиджак и брюки, тёмно-синий галстук, застывшее в недоумении лицо – короткая стрижка (кажется, даже успел разглядеть две седые ниточки на правом виске), бородка, серые глаза (в правом красная прожилка лопнувшего сосуда) и вечная зарубка на переносице от очков…
Егоров даже не понял, что случилось, торопливо пошёл дальше, к своему вагону. На перроне – раскиданный ветром мусор, торопливые пассажиры, носильщики с тележками… Кажется, никто не заметил пролетевшего урагана. Стал накрапывать дождь…
За окном электрички мелькали однообразные, унылые в эту дождливую пору пейзажи: кусты, платформы, мосты через неширокие речки… Ближе к Выборгу стало интереснее, появились огромные серые и розовые в жёлто-зелёном мху валуны, выраставшие постепенно в скалы, будто въезжали в какие-то предгорья. Да и дождь прекратился…
Большую часть вагона занимали очень организованные, китайские, как думалось ему, туристы. По команде энергичной, напоминавшей комсомолок-активисток его юности, женщины (она не только что-то задорно выкрикивала, но и хлопала в ладоши), все китайцы дружно заводили песню, или смеялись, или, откинув столики в спинках передних сидений, ели что-то одинаковое из пластмассовых коробок.
Сначала он с интересом наблюдал за ними, потом надоело. На душе было по-дорожному тоскливо, немного тревожно, но и радостное ожидание было от скорой встречи с незнаемым заграничным миром.
Тоскливо от унылого пейзажа, дождливой погоды, от того, что осталось дома.
Тревожно было потому, что он впервые ехал за границу, ехал один и хоть знал, что всё будет хорошо, а всё же…
А радостно – потому что любил он дорогу, новые места, новых людей. И (тайно) тешило душу сознание того, что не кого-то другого, а его пригласили на эту конференцию – что-то значит он в своём деле.
Ну и что-то ещё, совсем уж необъяснимое было, от чего и тревожно, и грустно, и радостно…
Дома осталась жена. С ней было так: то дело шло к полному разладу, то возникала надежда на нормальную, если уж не счастливую, совместную жизнь… И жили, терпели… Он заикнулся как-то о ребёнке. Галина удивлённо вскинула брови:
- Да? Тебе нужен ребёнок? Ты хочешь, чтобы я всегда оставалась рядовым преподавателем?.. Ты и этого не хочешь. Тебе нужна прислуга: подай-унеси. Я этого не хочу.
Больше о детях не заговаривал.
А собираясь в эту поездку, готовя доклад, документы, думая что надеть (это тоже была проблема), он как-то отвлёкся от Галины, жил не то чтобы сам по себе, но меньше обращал на неё внимания, и её, кажется, это устраивало. И ссор между ними почти не было… Но ведь любил он её когда-то. Вспомнилась строчка: "Пришли на память милые грехи: придёшь полураздетая, босая…" Да, любил. Но любит ли? И если поймёт, что не любит – уйдёт от неё, как взял да и ушёл из университета. В тридцать шесть лет решил по-новому жить.
Тут ещё вот что было: он ведь знал, что она-то не любит. Нет, внешне это никак не выражалось. То есть, их ссоры, размолвки были такие же, как и у любящих. И даже её нежелание рожать, не могло подтверждать её нелюбовь к нему, тут-то как раз могло быть и наоборот. И вся их жизнь проживалась так, что не было повода усомниться в любви. И всё же он знал – она его не любит. Просто, он никогда не давал разгореться, охватить душу этому знанию…
И угораздило же его купить билет в вагон для некурящих (да никто ведь его и не спрашивал), и сейчас очень хотелось курить, и он нервно ждал Выборга, где будет длительная остановка…
В Выборге, на мокром перроне выкурил две сигареты и снова вошёл в вагон. Шли пограничники, проверяли документы и вещи. Подал заграничный паспорт, на оформление которого ушло так много сил и нервов, билеты. Его небольшая чёрная сумка не заинтересовала пограничников. Там кроме смены белья, нескольких книжек и тетради, лежали две бутылки водки и блок сигарет "Балканская звезда".
И вот уже поезд едет по территории бывшей автономии Российской Империи, а ныне независимой Финляндии. Всё то же за окном. И даже не чувствуется пока какой-то особой аккуратности, которая, якобы, отличает земли заграничной Европы от России. На какой-то крохотной станции проверяли уже финские пограничники. Снова тронулся поезд. И вдруг встал где-то посреди перегона – с обеих сторон вагона кусты, за ними лес… Прошёл мимо озабоченный проводник – высокий, крепкий, с короткой стрижкой рыжеватых волос мужчина в синей безрукавке и голубой рубашке. Когда он шёл обратно, Егоров спросил:
- Что-то случилось?
- Отключили электричество, ничего, скоро поедем, - на хорошем русском ответил проводник и пошёл по вагону дальше, с таким видом, будто у него срочное, не терпящее промедления дело.
Егоров понимал, что это ерунда, случайность, что бывает такое и в России. И всё же не отказал себе в этом, шутливом, конечно, удовольствии подумать: вот тебе и европейский порядок, вот тебе и русский бардак…
Вскоре поезд тронулся и через пару часов, точно по расписанию прибыл в Хельсинки.
Алексей выпрыгнул на перрон и сразу увидел мужчину, похожего на проводника (только рубашка под безрукавкой была клетчатая), он даже невольно оглянулся, сравнил – да, очень похожи. На груди у мужчины висела картонная табличка с надписью "Егоров", и он уверенно направился в его сторону.
Поздоровались.
- Здесь можно курить? – вроде бы и в шутку спросил Алексей.
Марку, так звали финна, серьёзно огляделся по сторонам:
- Запрещающих знаков нет. Можно курить. – На русском он говорил ещё лучше проводника, почти без акцента, только чуть замедленно.
Мимо них прошли организованной толпой, с одинаковыми цветными рюкзачками за спинами, китайцы.
- Японцы, - сказал Марку. По уверенности, с которой он это сказал, было ясно, что это, вне всякого сомнения, японцы.
Они постояли, пока Егоров выкурил сигарету и только после этого через здание вокзала вышли на площадь.
- Вот моя старушка, - наверное, желая пошутить, сказал Марку, когда подошли к машине "Вольво".
Ехали по вечернему уже городу. На улицах было немноголюдно, и как-то не чувствовалось, что это столица европейского государства.
Подъехали к прямоугольному серому пятиэтажному зданию Российского центра науки и культуры. Здесь Егорова тоже ждали. Он попрощался с финном и вошёл через железную высокую калитку во двор, а затем и в здание, следуя за вежливо-равнодушным мужчиной, представившимся Николаем.
- Завтрак в восемь часов. С девяти начало официальных мероприятий. Просьба не опаздывать. Вот номер телефона коменданта здания, если возникнут какие-то проблемы. До свидания. – И он вышел.
Номер был небольшой, уютный, на люкс не тянул, но была большая мягкая кровать, телевизор, холодильник, душевая…
Было часов десять вечера. Он знал, что в соседних номерах живут участники конференции приглашённые из других городов, слышал шаги и голоса в коридоре, даже узнал голос известного московского литературоведа и критика. Но сегодня уже ничего не хотелось, никаких встреч и разговоров. Он лежал, расслабленный после душа, на кровати, чувствовал запах чистого белья, курил, стряхивая пепел в пепельницу толстого зелёного стекла, стоявшую на прикроватной тумбочке, нажимал кнопки на телевизорном пульте. Удивили финские программы – спокойные, напомнившие советское телевидение: "говорящие головы"; очень скромно одетая певица, поющая мелодичную песню; какая-то техническая программа – восстанавливали старый автомобиль; и неожиданно попал на российский канал, оглушивший рекламой… Он выключил телевизор, вскипятил воду в электрочайнике, заварил в стакане чай, раскрыл холодильник и к радости своей обнаружил там пару бутербродов с маслом и сыром и какое-то желе в пластиковом стаканчике – съел не задумываясь. Читать уже не было сил. Выключил свет, лёг и только сейчас вспомнил и осознал, что произошло на питерском вокзале – один шаг отделял его от смерти, для него могло уже не быть всего, что было после падения стекла. И смертный ужас настиг его сейчас, когда он был в безопасности, в удобной тёплой постели, когда готовился уснуть с приятным ожиданием завтрашнего интересного дня… И он лежал, вперив глаза в темноту, невольно думая о внезапности смерти, о тайне жизни… И уснул.
2
Старик Егоров болезненно кряхтел, ворочался на скрипучей железной кровати. Лежал он поверх линялой голубой накидки, в одежде, босой. У него "ломало спину".
Успели всё же со Власьевной до грозы собрать недосохшее сено в копны, накрыть клеёнками, прижать досками… Она, Власьевна, хоть и старше Егорова на два года, покрепче его будет, всё еще держит коз…
А за окнами уже бушевала – не гроза – буря, ураган. Что-то визжало там, скрипело, кряхтело, выло… Егоров боялся, как бы не повалило на крышу старую липу, росшую у крыльца, накрывавшую кроной половину дома.
А было время – и липа, и дом, и он, Антон Егоров, были крепки, в силе. Была и Власьевна – Анюткой.
Хоть и сопляк он был для неё в те-то годы, а всё заглядывался… А когда уж с войны мужиком вернулся – всерьёз сватался. Нет. Не пошла. Как проводила своего Пашку на финскую, так и ждала. И ведь даже не жена ему была – невеста…
От неловкого движения так стрельнуло в спине, что старик застонал…
"Совсем одни мы тут. Никому уже не нужны. Зачем и живём-то ещё… Хоть бы Лёшка приехал".
Буря пронеслась, и теперь шёл дождь – шуршал, стучал, будто просился в дом.
И правда, скоро застучали, падая с подоконника на пол, крупные капли.
А у старика уже не было сил, чтобы подняться и подложить тряпку. Под равномерный капельный стук он и забылся неглубоким сном.
3
Галину ураган застал по пути из университета домой. Она поднималась на мост через реку, когда налетели первые порывы, ударили песчинками в лицо, рванули подол платья. И сразу стало темно. И лица прохожих серые и испуганные. И новые, ещё более сильные порывы ветра. Одной рукой Галина прижимала к ногам подол, другой сумку к груди и уже шла чуть нагнувшись вперёд. А ветер рвал волосы, ветер обхватывал и будто норовил приподнять и унести с собой. Вдруг что-то лопнуло вверху, и со свистом понёсся по дуге вперёд-вниз-вверх металлический трос, крепивший рекламную растяжку к столбу. И Галине показалось, что он пролетел в миллиметре от виска. Ожидая обратного страшного движения, она наклонилась ещё больше и побежала… А с макушки моста увидела внизу на проезжей части что-то большое, серое, непонятно откуда взявшуюся тут гору…
- Крышу сорвало! – крикнул кто-то рядом.
- Машины накрыло…
Ураган сорвал дюралевую крышу с заводского здания и бросил её посреди улицы.
Ветер был ещё сильный, но уже ослабевал. Громыхнуло, засверкали молнии, пошёл дождь.
Галина была оглушена, напугана, промокла насквозь и, казалось, что каждая молния направлена в неё. Бежала, безнадёжно портя дорогие босоножки, по лужам…
- Галина Владимировна! Сюда, быстрее! – Высокий, широкоплечий, чернявый Михайлов с физмата вышел из своей "десятки", махал ей, открывал дверцу.
Она села.
- Спасибо. Подвезите, пожалуйста, до дома… Ужас какой…
- Стихия.
Остановились во дворе – тёмном, пустынном.
- Уехал муж-то?
- Уехал.
Михайлов держал её так, что не было сил вырваться…
- Нет, нет, нет… потом… я не могу…
Пожалел он её, что ли? Отпустил.
Она вбежала в подъезд. Темнота. Свет не горел. На лестнице споткнулась о ступеньку, больно ударилась коленом и порвала колготки.
И ей уже было всё равно, когда он подошёл, взял за руку… Она со второго раза попала ключом в скважину…
А уже через час Михайлов заторопился:
- Надо, Галя, надо… Дом, семья… Сама понимаешь…
4
Налетел, как тот ураган, смял, улетел. "Ну, а чего ты хотела-то? Этого ты и хотела уже давно – изменить мужу…" Она лежала в ванне до краёв наполненной водой и пеной. "Да, Михайлов это мужик… - и сама себя поправила, - самец…" А ведь он не нравился ей (замечала в университете, что он посматривает на неё… да он на каждую посматривает) – слишком уж слащаво-киношный красавец. "Ну что ж, лучше ведь с красавцем, чем с уродом…"
Необходимо стало чем-то занять себя. Подмела прихожую, кухню, разобрала и уложила аккуратно вещи в шкафу, бумаги на рабочем столе мужа (в их однокомнатной квартире один рабочий стол – его, она, между прочим, тоже преподаватель университета, всегда работала – готовилась к лекциям, писала конспекты – на кухне). Хоть он чуть ли не полгода собирался в свою Финляндию, а, как всегда, всё уже в последний день доделывал и такой бардак после себя оставил. Сейчас он, наверное, в поезде, в книгу, конечно, уставившись сидит. Эти его книги, эта его работа, учёность… Как надоело! Хотя без этого-то он бы ей и вообще не нужен был… И ведь даже не мелькнуло мысли у него – взять её с собой. Конечно, это невозможно, но ведь даже не подумал, не сделал вид, что хочет её взять… Ничего. Сделает и она карьеру. И пока ещё, хотя бы только для этого, Егоров ей нужен. (Она даже как-то забыла, что ведь он уже не работает в университете, потому что в домашней его жизни всё осталось по-прежнему – книги, компьютер, рукописи…) И увидела на полке над столом книгу, которую Егоров всё последнее время постоянно перечитывал: "Сергей Чухин. Стихи".
Она, конечно, читала Чухина и раньше. Сейчас зачем-то достала книжку, раскрыла наугад… "От мужика ушла жена – встречаются молодки…" Прозаическое какое-то стихотворение, не самое лучшее у Чухина… И почему он выбрал именно Чухина? Писал бы уж о Рубцове – беспроигрышный вариант. Но – это Егоров, беспроигрышные варианты его как раз и не интересуют…
Включила телевизор, а там про сегодняшний ураган. "… в Вологде встали трамваи…" На картинке, действительно, был трамвай, стоявший посреди превратившейся в реку улицы. Но в Вологде нет трамваев… И вот эта ошибка – трамвай, какой-то другой город, почему-то раздражила её. И она подумала, что и вся-то жизнь состоит из таких ошибок, из неправды, которая вроде бы безобидна, но которая подменяет собой настоящую реальную жизнь, и, в конце-концов, делает её невозможной… Она и сама понимала, что делать такие выводы из столь незначительной случайности – глупо. Но вот крутанулись в голове такие мысли, и никуда не денешься, они, мысли эти, уже есть…
Она выключила телевизор и, приняв таблетку снотворного, что делала крайне редко, легла спать…
Стук колёс – пригородная электричка. Она, Галя, девочка, и рядом отец. Они вышли из электрички и вошли в лес. Она собирает грибы, а рядом уже не отец, а Алексей… И опять электричка – стук колёс, стук, стук…
Утром, только проснувшись, услышала стук капель в ванной из плохо перекрытого крана. Потом, уже умывшись, выпив кофе, включила компьютер, вошла в Интернет, нашла нужную страничку – толкования снов. "Собирать грибы – беременность". "Ну что за глупости…" Торопливо набросала косметику, оделась и пошла в университет – с утра две пары.
У моста, где вчера лежала сорванная крыша, всё уже было свободно, чисто. О вчерашнем урагане напоминал лишь лежавший поперёк тротуара ствол павшего тополя, с опиленными уже ветвями, и от запаха сырой древесины у Галины даже голова закружилась, комок к горлу подступил…
… Она сидела в кабинете за компьютером.
- Здравствуйте, девочки! – Михайлов зашёл. Физмат, конечно, рядом, но в гости ходить у них как-то не принято.
А он сразу к Галине:
- Галочка, мне бы бумаги для принтера листов двадцать, - и по плечу, как бы случайно, провёл.
Дала ему бумагу… Не мог чего-нибудь поумнее придумать… Как же – надо, чтобы все видели…
Правда в кабинете и была-то кроме неё только Марина. Сидела за своим столом, хлопая пушистыми ресницами.
Когда ушёл, сразу к Галине:
- Галка, рассказывай!
Сказала ей.
- Да, да… Мы теперь обе падшие женщины, - резюмировала Марина.
И рассмеялись.
- Твой в отъезде, и я одна. Давай сегодня в ресторан сходим. А? Развеемся.
Галина усмехнулась:
- Ну, раз "падшие", то давай.
- А с ним, как думаешь, надолго? – спросила Марина.
- Обойдётся… Припёрся… Трепло.
Марина понимающе кивнула:
- Точно. Трепло. Красивый мужик, конечно… А у своей-то под каблуком…
Марина красивая, бедовая, в глазах чёртики. Давно она Галину пытала – с кем гуляет от Егорова, не верила, что нет у неё никого. Ведь – "муж мужем, а любовник нужен". Дождалась.
- Давай кофе, Галинка. Мне сегодня заочники вон каких конфет принесли, - показала красивую коробку.
- Давай.
5
Алексей проснулся рано, около пяти. Да он всегда так вставал.
Спустился на первый этаж (а он жил на пятом). Хотелось прогуляться, но дверь на улицу была заперта, и охраны не видно. Перед дверью "предбанничек", пара стульев тут, зарешёченное окно во двор.
Егоров приоткрыл створку окна, закурил. Сразу за окном росло какое-то дерево. И вдруг Алексей увидел, как по стволу, вниз, на уровень окна сбежала белочка – рыжая, востроглазая. Она уселась на ветке боком к Егорову, совсем рядом, только руку через решётку протяни, нацелила в него круглый озорной глазок.
Да хотя бы ради этого стоило приехать в такую даль! Впервые в жизни так близко видел Егоров лесную зверушку. И ведь где – в центре крупного европейского города.
И ни крошки в кармане! Белка крутнула головой и, вмиг, убежала по стволу вверх.
Егоров докурил, бросил окурок на улицу, закрыл окно и поднялся в свой номер.
Напился чаю и достал из сумки толстую в синей обложке тетрадь. Тут были и дневниковые записи и наброски статей. В общем, рабочая тетрадь.
Раскрыв тетрадь он стал просматривать старые записи, потом достал листки с планом доклада, что-то стал вписывать в них из тетради, что вычеркивал…
ИЗ РАБОЧЕЙ ТЕТРАДИ АЛЕКСЕЯ ЕГОРОВА
Стоял перед могилами Рубцова и Чухина и думал, примерно, вот что…
Почему Рубцов стал так необходим нам? В Рубцове, как когда-то в Пушкине, в Есенине – Россия вновь обрела себя. Да, уже не ту величественно-могучую, что в "Клеветникам России" Пушкина, не "Русь уходящую" Есенина. В Рубцове Россия увидела себя бездомную, сиротскую, терзаемую на грани "меж городом и селом", Россию, в которой человек живёт "вблизи пустого храма"… "Боюсь, что над нами не будет таинственной силы…", - ужаснулся Рубцов. Уже чувствовал, всё чувствовал… "Что с нами происходит?", - в то же, примерно, время спрашивал Шукшин. Так вот – то, о чём спрашивал Шукшин, произошло. Бездуховность. Повсеместное хамство. Хамство бытовое, хамство бюрократическое, хамство на телевидении, хамство в литературе, хамство в учебных заведениях, хамство в церкви… Живём в эпоху победившего хама. И уже не страшно. Уже не страшно, когда матерятся дети, не страшно, когда видишь роющегося в помойке человека… Страх Божий потерян. Это и есть нынешнее хамство. Это хамство убило Рубцова и Чухина. От этого хамства и пытался убежать тот же Чухин. Вот лучшее, пожалуй, его стихотворение "Художнику Михаилу Брагину" (а его могила тут же, рядом с ними – на камне: "Миша Брагин. ХХ век"):
"Ах, эта жизнь! Гори она огнём!
Давай, мой друг, махнём куда попало,
Давай вдвоём немного отдохнём…
Мы столько были под людским судом,
Что вышнего бояться не пристало.
Да только ли в багетах золотых
Возможно счастье? Нет, оно повсюду:
Меж елей, темнотою налитых,
В морозах, что захватывают дых,
В любом цветке, уже подобном чуду.
Поехали! Не всё ли нам равно…
Куда-нибудь в деревню, недалече,
Где не горчит, а радует вино,
Где не гремят под вечер в домино,
Где умных лиц не делают при встрече.
Осточертели вечные ханжы,
Что взглядами, как банными листами,
Картины облепили, витражи;
И облепили слово ржавью лжи;
И преуспели в том, и не устали.
А мы от них давай передохнём
Да примемся за старую работу –
Смешаем ночь с быстробегущим днём
И за рога судьбу свою возьмём,
Не погрешив в работе ни на йоту.
Пускай вослед нам слухи заснуют,
И каждый будет сплетней приукрашен;
Пускай ханжи нам суд произнесут…
Мы столько раз судимы были тут,
Что божий суд – и то уже не страшен."
(Егоров не отказал себе в удовольствии прочитать полностью это стихотворение, как и было оно переписано в тетрадь).
И он же, Чухин, писал:
"Мне тяжело, когда верно привычке,
Вокруг снуёт холодное жульё
И подбирает разные отмычки к моей душе,
Чтобы взломать её…"
Я как молитвы твержу их стихи. Ещё верю, ещё надеюсь… И я иду в эту жизнь. В которой – мы. Мы – нынешние.
"Но в эту жизнь вглядеться надо…
И это высшая награда – глядеть открыто ей в лицо!"
Было без десяти восемь. Егоров оделся, выкурил сигарету и пошёл на второй этаж, откуда уже доносились голоса и вкусные запахи.
- Алексей, здравствуй! Рад, что ты смог вырваться, - московский критик и литературовед Закрутко, знакомый по встречам на различных литературных мероприятиях, румяный весельчак, "рубаха парень" и в то же время, как уже знал Егоров, хваткий в практических вопросах человек, первым увидел его, входящего в этот бар или столовую, шагнул от широкой стойки уставленной тарелками и стаканами, протянул для пожатия обе руки.
- Здравствуйте, Всеволод Борисович. – Егоров был рад, что сразу встретил знакомого, сразу почувствовал себя уверенней, хотя особой симпатии к Закрутко при прошлых встречах не возникало. Впрочем, они были мало знакомы.
Но Закрутко вёл себя как старый приятель и, к тому же, местный старожил – как-никак ещё вчера утром приехал.
- Бери чего хочешь – самообслуживание, присаживайся…
Вскоре Егоров был знаком со всеми, приехавшими из России участниками конференции.
Тут были: поэт и заведующий отделом поэзии регионального журнала, немолодой, в очках, сухонький, суетливый – Савёлов; стареющая красавица, поэтесса с фамилией Сидорова; большой, бородатый, но умеющий быть незаметным человек по фамилии Лосев – литературный критик…
- В программе указано, что ты о Чухине будешь говорить… Это ведь что-то близко к Рубцову? – спросил Закрутко.
- Близко, - согласился Егоров. – Но Чухин и сам по себе интересен.
- А, вспомнил, он ведь в "Антологии" есть, и Евтушенко в свой сборник его включил… Да-да… вспомнил… Ну… - Закрутко кивнул и сделал движение рукой, означавшее, скорее всего: "Дело хозяйское, смотри…"
Егоров съел салат, пару бутербродов. Пил кофе и курил. Все курили, кроме, кажется, Лосева…
- Я так хочу в Вологду. Я без ума от Рубцова! – Элла Сидорова закатила глаза.
- Осенью большой рубцовский праздник будет, каждый год проходит, со всей страны съезжаются, - без энтузиазма ответил Егоров. Он не любил этот "рубцовский праздник", и особенно, "рубцовоманок"…
- Господа, доброе утро! Через пятнадцать минут всех прошу быть в фойе на первом этаже, нас уже будут ждать! – сказал объявившийся вдруг и тут же удалившийся, встречавший вчера Егорова у калитки Николай.
И вышла откуда-то, будто из-за кулис, работница бара – в сиреневом фартуке поверх блузки, с ленивым, но добрым выражением лица:
- Ребята, - обратилась к Егорову и Закрутко, - возьмите тут на вечер-то. Мы ведь вас только завтраком кормим, обедом – финны, а ужин не предусмотрен.
- Ничего себе – не предусмотрен, ничего себе, то-то я вчера никого тут найти не мог, чуть не загнулся с голодухи, - беспокойно заговорил Закрутко.
Егоров держал большую тарелку, а Закрутко складывал в неё бутерброды. Да ещё целую тарелку каких-то крохотных (с мизинец) сарделек взяли.
- Живём! – довольно воскликнул Закрутко.
- Да, - подтвердил Егоров.
У лифта стояла Элла Сидорова. Дверь в лифт как раз открылась, Сидорова вошла, шагнули за ней и Закрутко с Егоровым.
Женщина томно взглянула на Егорова и спросила:
- Вы прозаик?
- Нет.
- Он про ёжиков! – пошутил и сам же хихикнул Закрутко.
- Литературовед, - сказал Егоров, и все вышли из лифта, вставшего на пятом этаже.
В номере Егоров поставил тарелку с бутербродами в холодильник (вторую унёс к себе Закрутко), сунул во внутренний карман пиджака листки с конспектом доклада и выкурил ещё одну сигарету.
6
Лосев дождался, когда все подойдут к женщине финке, ожидавшей их у центрального входа, поздороваются и представятся. Вот вологжанин Егоров подошёл, говорит что-то, улыбается, жмёт руку. После него уж и Лосев пошёл.
- Здравствуйте, Лосев.
- Здравствуйте, - глядя снизу, протягивая ладошку, сказала женщина на чистом русском, - Аннели Малинен. – Улыбнулась, добавила: - Вы такой большой.
Лосев тоже улыбнулся и ничего не ответил.
Аннели – маленькая, с прямыми светлорусыми волосами, простым приятным лицом, в лёгком сером плащике, лет, наверное, сорока с чем-то.
Она и звонила ему четыре месяца назад, приглашала на это мероприятие. Он тогда очень удивился, а она объяснила, что заметила его публикации в журналах, особенно её заинтересовали критические и литературоведческие статьи. Предложила сделать доклад. "О Ганине", - сразу сказал он. "О кэй, пусть будет о Ганине". И Лосев стал готовиться к этой поездке… И всё не верилось, что в Финляндии кому-то интересны "новокрестьянские" поэты, тот же Ганин…
… У него была такая привычка, или игра, или это уже необходимость была – определить себя в пространстве и времени, и вспомнить, понять, как он в эту точку пространства и времени попал.
Вот сейчас он сидит у окна в хельсинкском трамвае… Было увлечение литературой с детства, поэтому и поступил на филфак. Не воспользовался отсрочкой и пошёл в армию, потому что привык "не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня". ВДВ. Чечня. После ранения комиссовали. Вернулся домой – злой, больной и не особо нужный кому-то. В институте не смог доучиться – не мог видеть, слышать этих мальчиков и девочек… Сошёлся с бывшими приятелями спортсменами. Им оказался нужен. И покупать оружие отправили именно его. Ехал один на своей машине, с большими деньгами. На юг. Туда, где много оружия. Дальше – чудо. Знал, что в монастыре не откажут в ночлеге и отдыхе. Не отказали. А когда вышел из кельи и взглянул на него старец – захотелось пасть на колени. Трудился там полгода. И там вновь смог и начал читать. Читать серьёзно, страстно. И писать. И по благословению вернулся в мир. Деньги были при нём, в целости и сохранности, но когда вернулся в свой город, оказалось, что отдавать их некому. В эти полгода случилась небывалая в их краях криминальная война. Всех постреляли или посадили. А про него забыли просто. Деньги он сумел передать одному из "сидельцев". И – опять чудо – никаких претензий к нему. И он стал жить своей жизнью – писать, публиковаться… И вот он здесь.
Всё это промелькнуло в голове за те несколько минут, что ехали в трамвае. Русские переговаривались, смеялись, что-то спрашивали у Аннели, она отвечала, пассажиры заинтересованно взглядывали на них… Лосев чувствовал, что опять приближается к чему-то важному, очень важному в жизни…
Огромное сложное здание института. Сначала всех провели в какую-то комнату, где был телефон, и Аннели Малинен предложила всем желающим позвонить домой. Лосев звонить не стал. Он заметил, что не звонил и Егоров. Потом прошли в институтскую библиотеку – книжные полки, столы, поставленные как парты в школе. Выступил руководитель Русского культурного центра, выступил директор института – оба официально, скучно и, к счастью, коротко.
Почему-то доклад Лосева стоял первым в череде выступлений. Его объявили, представили. Он вышел к кафедре. Выступать он уже умел, умел скрыть волнение. Главное – говорить для того человека, который попытается понять. Лосев выбрал Егорова – для него говорил…
- Как известно, суть любого явления наиболее точно передаёт образ. Давайте представим литературный процесс, как поезд, впереди которого идёт паровоз. И вот этот поезд мчится. И чем занимается литературоведение? Оно подсчитывает, сколько угля сгорает в минуту, определяет скорость, изменение ветра и так далее. Оно должно этим заниматься, даже если поезд мчится к обрыву. Разумеется, задача критика в такой ситуации найти стоп-кран…
Чтобы понять ту ситуацию, в которой все мы оказались сегодня, нужно заглянуть в век двадцатый. И я характеризую начало прошлого века, как – расчеловечивание.
В начале двадцатого века на историческую сцену выходит новое активное действующее лицо – массы. Начав с Чарли Чаплина, с Голливуда, это историческое лицо заканчивает свою деятельность "сникерсами" и "фабрикой звёзд". Прямо скажем - не слишком богатые духовные достижения…
Что же происходит в России в начале двадцатого века? Массы появляются на сцене в результате процессов, которые на Западе начались ещё в шестнадцатом веке.
В России в начале прошлого века – большинство населения крестьяне, это уникальное сословие со своим уникальным духовным укладом, со своей удивительной философией. По точному наблюдению Владимира Солоухина в начале века крестьянство начинает прорастать в высшую культуру очень деятельно, очень заметно. Именно выходцы из наиболее состоятельных, просвещённых крестьянских семей, в том числе и Алексей Ганин и составили "новокрестьянскую школу". И Клычков, и Есенин, и Клюев – всё это не выходцы из нищих селений. Поэтому процесс прорастания крестьянской культуры в дворянскую был совершенно естественным. Революция поначалу дала этой культуре большие возможности, но эта же революция, носительница культуры пролетарской, побеги крестьянской культуры и срезала…
Нелепую каменную хрущёвку невозможно поставить в берёзовой роще. Надо уничтожить рощу, чтобы поставить этот новодел, соответствующий представлениям строителей о мировой гармонии. И поэтому наиболее мощная поросль крестьянской корневой культуры, которая сформировалась в двадцатые годы, была безжалостно вырублена: Ганин и Есенин – двадцать пятый год, остальные – в тридцатые годы. Но здесь тоже интересное наблюдение можно сделать – если уж честно из двадцать первого века посмотреть, что же наиболее значительного в русской культуре за это время было сделано и кем сделано, то нам придётся признать, что наиболее значительный вклад в культуру России, в мировую культуру двадцатого века внесли – "деревенская проза", "тихая лирика", музыка Свиридова, то есть вторая, не вытоптанная волна крестьянской культуры.
Интересна география этой русской культуры, которая появляется в двадцатые годы. В Вологде появляется Алексей Ганин, из Рязани приходит Есенин и так далее. В то же время такие родовые для русской литературы земли, как орловщина, наоборот, из литературы уходят. Потому что орловщина принадлежит дворянской культуре. То есть, очевидно, что дворянская культура передаёт первенство культуре крестьянской. И совсем не случайно, а, наоборот, символично, что именно в Вологде в начале двадцатого века вырос большой русский поэт Алексей Ганин. А уже в пятидесятые годы там же появляется Василий Белов, в той же Вологде творил Николай Рубцов, да и Сергей Чухин, имя которого я видел в одной из тем сегодняшних выступлений.
И нам пора задуматься и понять, воспринять от Есенина, от Ганина, от Клюева, от многих других русских мыслителей, поэтов, писателей, ту важную мысль, то важное чувство, что жить нужно живою жизнью и думать о том, чтобы эта живая русская жизнь не пресеклась в большой истории человечества. Вот стихотворение Алексея Ганина, посвящённое Сергею Есенину, с таким предисловием: "Другу, что в сердце мёд, а на губах золотые пчёлы-песни":
КРАСНЫЙ ЧАС
Ушла седая ночь, а день ещё в далёком,
Ещё блуждают сны, и не родился звон.
Роятся лики звёзд в молочной мгле востока,
Звезда зовёт зарю взойти на небосклон.
С небесных чьих-то глаз роса пахучей мёда
Струится в синь травы, чтоб грезил мотылёк,
Цветы ведут молву про красный час восхода,
Целуется во ржи с колосьем василёк.
По скатам и холмам горбатые деревни,
Впивая тишину, уходят в глубь веков,
Разросся тёмный лес, стоит, как витязь древний,
В бровях седые мхи и клочья облаков.
Раскрылись под землёй заклятые ворота,
Пропел из глубины предсолнечный петух,
И лебедем туман поднялся из болота,
Чтоб в красное гнездо снести свой белый пух.
Земля, как синий дым, в зарю склонилась кротко,
Взмахнула где-то ночь невидимым крылом,
И ласковый ручей, перебирая чётки,
Поёт, молясь судьбе, серебряный псалом.
И будто жизни нет, но трепет жизни всюду,
Распался круг времён, и сны времён сбылись,
Рождается рассвет, и близко-близко чудо,
Как лист падёт звезда, и солнцем станет лист.
И вот вопрос, который беспокоит, я думаю не только меня, но очень многих – а кому, собственно, передаст эстафету русской культуры "деревенская проза", "тихая лирика", всё то, чем блистательно закончился двадцатый век русской культуры? Кому?
Нам!
И как бы ни страшна была нынешняя русская жизнь, мы, русские, должны помнить, что весь мир, по-прежнему, с надеждой смотрит на нас. И чтобы оправдать эту мировую надежду, мы, нынешние русские должны смело всматриваться и вмешиваться в самые страшные проблемы нашей жизни. Я не знаток творчества Сергея Чухина, но как-то читал его и мне запомнились вот эти строки: "…но в эту жизнь вглядеться надо, и это высшая награда – глядеть открыто ей в лицо!" Это как завет для нас ещё из той ганинской России…
Ему даже похлопали – не особо, правда, энергично и дружно.
7
- Ну что ж, выступавший передо мной Олег Лосев, закончил своё выступление именем и стихами Сергея Чухина, а я как раз и постараюсь познакомить вас с творчеством и жизнью поэта-вологжанина Сергея Валентиновича Чухина…
Есть поэты, громко знаменитые, зачастую, скандально. И, случается, что поэзия их остаётся известной лишь узкому кругу специалистов, иногда, ещё при жизни этих поэтов.
С Сергеем Чухиным всё иначе. Громкой поэтической славы при жизни он не имел, хотя, люди понимающие поэзию, его ценили. Да и сам себе, как поэту, цену знал. Не кричал только об этой цене, потому что, видимо, и вообще-то человеком был не крикливым, скромным. (Но написал же: "Чтоб целый мир обнять, души не хватит. А между тем её должно хватить", - вот какой масштаб сам для себя определил поэт – и это масштаб всей Русской Литературы, со всем из этого вытекающим).
Прошло почти двадцать лет со дня его трагической гибели, и "не громкая", "тихая" поэзия Сергея Чухина (а из всех "тихих лириков", он, пожалуй, наиболее соответствует этому определению) выдвинулась в первый ряд русской поэзии. Его стихи включаются во все антологии русской поэзии, публикуются в сборниках, и, главное, приобретают всё большее число почитателей. На самом деле – только и нужно-то дать прочитать Чухина. И, если только этот читатель обладает чутьём к поэтическому слову, чувствует поэзию – он не сможет не полюбить Чухина…
Часто говорят о большом влиянии на творчество Сергея Чухина поэзии Николая Рубцова. Мне ближе в этом случае позиция Ольги Фокиной. Она сказала:
- Мне кажется, что Чухин совершенно самостоятельный поэт. Просто они с Рубцовым очень рядом, очень близки во времени, очень близки по мироощущению. Но ведь Чухин начал писать гораздо раньше, чем он узнал Рубцова, как поэт он сложился независимо от Рубцова. Я считаю творчество Чухина не менее значимым, чем творчество Рубцова…
И мне кажется, что надо говорить не о влиянии Рубцова, а о взаимовлиянии этих поэтов. Но это уже тема отдельного большого исследования…
… Потом выступал какой-то эмигрант – о влиянии русского языка на финский. Закрутко говорил о "молодой русской прозе", сделав упор на "финно-угорских" авторов…
Всё было очень чинно, спокойно и в то же время сумбурно, каждый говорил о своём. И Егоров уже не понимал – зачем он здесь, и что, вообще, происходит. Был небольшой перерыв, во время которого курящие собрались в специальном помещении со стеклянными стенами, напоминавшем аквариум и там за закрытой, стеклянной же дверью, курили. Егоров прикончил две сигареты, сидя за пластиковым столом на пластиковом стуле, ни с кем не разговаривая…
После всех выступлений пошли на обед в какой-то ресторанчик, а вернее, конечно, кафешку или даже столовую, где сами набирали всё на подносы и становились в очередь в кассу. Расплачивалась за всех "финская сторона" – Аннели Малинен.
Егорову хотелось познакомиться и поговорить Лосевым, и тот вроде бы тоже на него заинтересованно взглядывал. Но пока в общей говорящей, шумящей, делящейся впечатлениями массе это не получалось.
После столовки, опять всей толпой, пошли гулять. Аннели повела их на Сенатскую площадь.
- Будьте внимательны, - предупредила она, - здесь работают карманники из Румынии.
- Из Румынии? – переспросил кто-то.
- Да, - был исчерпывающий ответ.
Площадь красивая: большой собор похожий на Казанский в Питере, памятник Александру Второму…
Мальчишки гоняли на своих колёсных досках – "скейтах". Один с разгона упал на бок. В джинсах, футболке, волосёнки белые, и видна розовая кожа под ними… Доска откатилась в сторону, а мальчишка сел и заплакал беззвучно, только слёзы по щекам бежали. Поэтесса Сидорова заохала, подскочила к мальчишке. А он глянул на неё испуганно, вскочил, подхватил доску и рванул к приятелям, стоявшим неподалёку…
Они ушли с площади и шли по какой-то пешеходной без транспорта улице.
Аннели Малинен спросила вдруг у Егорова:
- Как ваши университетские дела, Алексей?
- Ушёл я из университета.
- Да?.. Да, я понимаю, маленькая зарплата…
- Да, ушёл, работаю на мясокомбинате, - раздражённо ответил Егоров, надеясь, что больше вопросов не будет.
Аннели сказала:
- Мне понравилось ваше выступление.
- Спасибо.
… И Алексей вдруг понял, что совсем рядом море. По ветру, по запаху… И не ошибся – вышли на набережную.
- А у вас был вчера ураган?
- Был сильный ветер, - ответила финка. – А на море был, говорят, шторм. Даже не было паромного сообщения…
Подтянулась вся группа. Скучились, заговорили оживлённо и, кажется, все сразу, глядя на причал, на торговые ряды, на видневшийся невдалеке большой златокупольный православный храм… Опять шли куда-то…
Аннели рассказывала:
- Я училась в Советском Союзе. В Ленинграде. Диплом писала по Шукшину. Работала потом экскурсоводом с советскими туристами. Однажды была группа работников мясной промышленности. Водила их на мясоперерабатывающий комбинат. Я сама там впервые была. Весь путь – от поросёночка до… до того, что из него сделали прошли. И вот вышли во двор комбината, а троих нет. У меня сердце в пятки ушло. – Она говорила так, будто вот прямо сейчас переживает те самые события, даже появился заметный акцент. – Чего только не представила. Там же такие машины с ножами, крючья… Пошли искать… А они у одной такой машины стоят, рты разинув… Да, напугалась тогда…
"Для меня, что ли, рассказывает? – подумал Егоров. – Вообще, конечно, странно, что я там, в мясном цехе оказался, никогда не думал… Впрочем, не страннее, пожалуй, чем финка пишущая диплом по Шукшину…"
Егоров только сейчас заметил, что Лосева нет. Спросил у Закрутко:
- А где Лосев-то?
- Да он сразу в гостиницу смотался. Медведь одиночка! – поправился, – Лось одиночка! – и хихикнул своей шутке, отвлекшись от оживлённой беседы с симпатичной светловолосой женщиной, которая не выступала, но присутствовала на конференции. В руке у Закрутко была банка пива. А одет он был в строгий чёрный костюм с галстуком. И белые с красными полосками кроссовки…
Арви – "карельский финн", с лицом интеллигентного алкоголика, подвижный и разговорчивый, успевший уже, видимо, выпить, взял на себя роль гида, и все кучковались вокруг него:
- В этом кафе часто бывает президент Финляндии, просто заходит выпить чашку кофе, без охраны…
Аннели Малинен всё время шла почему-то рядом с Егоровым.
Алексей закурил и сразу вспомнил здешние строгости. Спросил у Аннели:
- Можно?
Она улыбнулась и даже озорно махнула рукой:
- Курите. Всё равно поймут, что русский. У нас кроме русских никто на ходу не курит. – И, опять усмехнувшись, продолжила: - В прошлом году мы с мужем ездили в Россию. На автобусе. На границе, во время таможенной проверки, муж вышел покурить и не нашёл урну, бросил окурок куда-то. Русский пограничник заставил его подобрать…
Егоров болезненно поморщился.
- Муж не хотел подбирать. Но я сказала – подбери, это правильно…
- Нет, нет… - замотал головой Егоров и сразу выбросил недокуренную сигарету в урну.
- Я люблю Рубцова, но совсем не знаю поэта Чухина, - сказала Аннели.
- Ну, это не удивительно, - ответил Егоров.
…Наконец, все снова оказались у здания Центра русской культуры. Стали прощаться до следующего дня.
- Пошли с нами, Алексей, - позвал вдруг Егорова суетливый Арви. Рядом с ним стояла та светловолосая женщина и поэтесса Элла Сидорова.
- А куда?
- Да есть тут поблизости симпатичная забегаловка. Поговорим. Вот и дамы хотят с тобой поближе познакомиться.
- Пошли.
Симпатичная забегаловка была на той же улице, что и "русский центр": посреди большого зала стоял трактор, наверное, из тридцатых годов, тут же и чёрно-белая корова в натуральную величину, деревянные некрашеные столы, грубые табуреты. Арви сразу подошёл к стойке. Егоров услышал слово "шнапс". Сели за один из тех столов. Светловолосая финка, Мария, села рядом с Алексеем. Весь день он как-то и не обращал на неё особого внимания, а сейчас сразу почувствовал, что не просто так она рядом села. И смотрела на него… Однозначно смотрела.
Выпили, закусили какими-то пирожками, закурили.
Арви рассказывал, как жил когда-то в Петрозаводске. "Там дерьмово было, а и здесь, слушай, не лучше. Скучно живут белофинны…"
- Ты настоящий. – Сказала Мария Егорову. – Несмотря на очки и безнадёжную интеллигентность в тебе чувствуется настоящий русский мужик.
- Да какой я интеллигент-то… Дед и сейчас в деревне живёт, отец простой работяга был. Да и я в работяги ушёл…
- Из университета ушёл?
- Да, на мясокомбинате работаю… - Все трое смотрели на Егорова, и он продолжил. – Никогда не думал, что буду мясником. А вот же – мясник. Увидел небо в колбасах! В детстве у нас рассказывали страшилку: один человек пошёл работать на мясокомбинат и не вернулся, а через несколько дней его жена нашла в палке колбасы знакомую пуговицу…
Все смеялись. И Мария уже сидела вплотную к нему, и Егоров левой рукой обнимал её. Он снял очки и спрятал в карман, чтобы не потерять, и от этого будто ещё больше опьянел – плохо видел-то без очков. И настроение у него было самое бесшабашное.
- Слушай, я знаю Рубцова, но не знаю Чухина, - сказала Мария.
- Он прекрасный поэт.
- Я не смогу перевести стихи, но если ты дашь статью о Чухине – переведу и опубликую здесь. Я же переводчик.
- Ты мне адрес свой дай, я пришлю что-нибудь.
- Да-да, - ответила Мария и ещё плотнее прижалась к нему.
- Я роман написал о коллективизации в Карелии, - сказал Арви. – Я ещё и вашего Белова перепишу.
- От руки, что ли? – парировал Егоров. Он попал в то лёгкое настроение, когда нужные слова находятся вовремя и к месту, или это ему так казалось.
И все опять смеялись. И Арви смеялся. "От руки… Нет… Перепишу!.. Я ещё роман написал о советско-финской войне…"
- А я знаю одну деревенскую старуху, её жених погиб на финской, и она так и не вышла потом замуж, - сказал Егоров.
- А я знаю финскую бабушку – её муж погиб в тридцать девятом. Но у неё уже была маленькая дочка – моя мама. – Сказала Мария.
- Да знаю я! – вырвалось у Егорова даже со злостью. – Политкорректность. Не принято у вас о той войне говорить с русскими.
- Нет-нет, Алексей. Всё можно, да-да, всё можно…
- Ах эта жизнь! Гори она огнём! Возьми, Арви, ещё. На, у меня есть эти ваши… еврики… Мария, ты замужем?
- Да, да… Двое детей…
- Пойдёшь ко мне?
- Я не могу. Мне уже надо скоро домой. Ты ведь понимаешь. Ты очень умный.
- Я дурак!
- Да-да…
- Алексей! – Сидорова смеялась и грозила ему пальцем, и длинный квадратный ноготь перламутрово посверкивал.
Они расстались у ворот "русского центра". Арви вызвал по телефону такси и уехал с Марией. Сидорова и Егоров пошли в здание, и были они абсолютно чужие друг другу, будто и не сидели совсем недавно за одним столом. И, наверное, думалось Алексею, такие же чужие друг другу Арви и Мария, сидящие сейчас в такси рядом, близко…
Сидорова всё же обратилась к нему, уже открывая дверь своего номера:
- Простите, у вас не будет сигареты.
- Извините, нет, - ответил Егоров, проходя к своей двери, понимая, что Элла Сидорова, конечно же, знает, что он сейчас нагло соврал.
8
Лосев после всех выступлений сразу поехал "домой", в "русский центр". Экскурсии толпой никогда его не привлекали. Конечно, гуляя один, тем более, сидя в номере, не увидит толком Хельсинки, не узнает чего-то. А нужно ему это? А что они-то узнают? Ну, покажут обычные достопримечательности – какую-нибудь центральную площадь, с каким-нибудь памятником, ну, на рынок рассчитанный на туристов сводят…
Лосев сел в трамвай на противоположной от института стороне улицы, проехал три остановки.
Он не сразу пошёл к себе в номер. Прикинул, что здание "центра" и несколько прилегающих к нему, находятся в середине квадрата очерченного четырьмя улицами, решил по этому квадрату прогуляться. Здание "центра" всё время было видно, и он не боялся заплутать.
Дома вокруг были обычные городские, скучные. В первых этажах магазины, которые не интересовали его. И люди вокруг были самые обыкновенные, похожие, например, на нынешних "петербуржцев".
Был по пути небольшой парк с детской площадкой: яркие пластиковые домики, горки, мамаши с детьми.
Лосев зашёл в пивной бар. Молодой улыбчивой продавщице показал на кружку и поднял указательный палец. Она, приоткрыв улыбкой белую полоску зубов, показала два пальца. Лосев нашёл монету в два евро. Взял кружку и сел за стол.
Помещение небольшое, уютное, посетителей немного: шумная группа молодых парней, среди которых выделялся бородатый здоровяк в чёрной майке и с татуировками на руках; и сидели ещё за соседним столом двое мужчин средних лет интеллигентного вида, негромко и неспешно говорили.
Парни громко смеялись, мужчины разговаривали, продавщица улыбалась… Олег Лосев потягивал пиво, смотрел на людей, поглядывал в окно и знал, что никто не подойдёт к нему, не распахнёт душу, и не полезет в его, Лосева, душу, как это почти непременно было бы в любой пивнухе России. И сейчас это ему нравилось.
Он вспомнил Егорова, Чухина. Вспомнил, как нашёл тот невзрачный сборничек среди подготовленных к сдаче в макулатуру книг - расформировывали какую-то ведомственную библиотеку неподалёку от его дома (там он много ещё хороших книг взял, и сам посмеивался: "Великая русская макулатура!"). Раскрыл и сразу попал вот на то стихотворение: "Друзей потянет кочевать, а ты у осени попросишь бумаги лист, оконца просинь, да деревянную кровать. Листва засыплет водоём, пройдёт хорошая погода, уйдёт последняя подвода, и день потянется за днём. Настроив душу на добро, на чистоту лесной берёсты, понять природу так же просто, как птице обронить перо…" И сейчас, сидя в хельсинкской пивной, вспомнил это стихотворение (а он никогда не заучивал стихи специально, они или ложились сразу на душу и тогда уж запоминались сами собой, или проскальзывали мимо него), и покой объял душу. А, действительно, что, кто может побеспокоить его здесь… Все заботы и беспокойства там, дома…
"Что ж, Чухин, конечно, хороший поэт. Но сколько их, вот таких "чухиных" в России - хороших, но неизвестных. Кто бы вспомнил Чухина, не будь он другом Рубцова? Кто бы вспомнил Ганина, не будь он другом Есенина?.." И сам себе отрицательно покачал головой. "Нет. Ошибаешься. Вспомнили бы. И помнят…"
Рядом стоял тот татуированный здоровяк. Он что-то спрашивал и уже, видимо, повторял вопрос.
- Что? - Лосев, очнувшись, вскинулся на него. Финн показал жестом, что просит зажигалку. – Нет. Не курю. – И увидев, что здоровяк не понимает, добавил: - Я русский.
- О! – парень кивнул и пошёл к продавщице.
Лосев поднялся из-за стола, и оказалось, что он даже немного выше богатырского финна. Вышел на улицу. У входа была опрокинута урна, мусор рассыпался по асфальту. Из пивной вышел мужчина в белой футболке с какой-то надписью на груди, в джинсах, в белоснежных кроссовках и пластиковой метёлочкой стал заметать мусор на пластиковый же совок. И мусор тоже казался не настоящим…
9
Красная машина иностранного производства неслась по трассе со скоростью более ста километров в час. Сидели в ней двое. За рулём – крутоплечий, чернявый, широкоскулый, с явной примесью восточной крови. Второй – тоже крепкий мужик, но лицом мягче, голубоглазый.
Оба в кожаных куртках.
Они, видимо, давно знакомы – привычно молчат.
Виднеются впереди домишки деревни, и водитель сбрасывает скорость.
Голубой щит с белыми буквами.
- Не фига себе название, Серый! Деревня Старые лохи, - усмехается чернявый.
- Да уж…
- Давай тормознём. Жрать хочу.
- Давай.
Домишки жмутся к шоссе. На крыльце сидит бабушка – шерстяной платок шалашиком. Она давно привыкла к бесконечно мелькающим машинам. Машины эти из какой-то другой, не её жизни. Есть они, нет – для неё ничего не изменится. Просто так уж вышло, что эта широкая гладкая дорога легла через её деревню, когда-то большую и шумную, а теперь, едва дышащую.
Машина тормознула у крыльца, и весёлый чернявый парень крикнул:
- Бабка! Млеко, яйки! Бистро, бистро! Шнеля!
Старушка мешкает в нерешительности. Потом уходит в дом и вскоре появляется с литровой банкой молока. В другой руке решето с пятком белоснежных яиц и краюхой хлеба.
Она идёт к машине. Парни ждут её на кромке дороги, сосут сигаретки.
- Кушайте, сынки.
Они выложили яйца на заднее сиденье машины, выпили молоко…
Чернявый сел в машину, завёл двигатель.
А голубоглазый выдохнул вдруг:
- Прости, мать, - и сунул в её руку бумажку.
Когда тронулись, водитель сказал:
- Ты зачем бабке баксы дал? Она ж их не знает, печку ими растопит.
- Да помолчи ты, - огрызнулся голубоглазый и включил магнитолу…
Старуха сунула бумажку в карман передника и засеменила к дому. А к ней уже спешит сосед – высокий худой старик в заношенной фуражке:
- Что за гости, Власьевна?
- А внук из города с другом. Обратно поедут, так погостят. Пока вот денежку подарил, - она показала старику Егорову купюру. Тот покачал головой, но промолчал… Взял бумажку, посмотрел на свет, помял уголок:
- А ведь это доллары, Власьевна. Мой Мишка такие из загранки привозил… (Мишка – старший внук, действительно, когда-то частенько ездил "в загранку". Мотался "челноком" в Польшу…)
А у старухи никакого внука нет… В избе она прячет денежку в ящик комода, что-то шепчет, глядя на фотографии племянников.
10
Марина позвонила на мобильный:
- Ну, ты идёшь?
- Да, уже выхожу, - ответила Галина, хотя ещё минуту назад сомневалась и даже склонялась к тому, чтобы не ходить в ресторан.
Теперь она, уже не раздумывая, надела серое, чуть закрывающее колени платье, поправила перед зеркалом волосы, скользнула помадой по губам, вставила ноги в туфли, прихватила сумочку, ещё раз глянулась в зеркало, подмигнула себе – "падшая женщина".
Не поехала в автобусе, не взяла такси. Шла не думая, - и правда, - ветерок в голове гулял. Поймала взгляд мужчины, какого-то хлыща в костюмчике, в сияющих ботинках, - не оценивающий, а уже оценивший, высоко оценивший. Усмехнулась, прошла, каблучками цокая.
Марина ждала её у входа в ресторан "Меркурий".
Галина давно не бывала в ресторанах, а в этом "Меркурии" так ни разу. И сейчас, подходя к нему, подумала, что не лучшее место выбрала Марина. На первом этаже, под рестораном, была простая забегаловка, где давали в разлив водку и пиво, и там всегда толклись "опойки". И рядом с Мариной кучковалась пьяная мятая компания – скидывались.
Но Маринка на тех алкашей внимания не обращала, стояла вызывающе красивая.
- Привет.
- Привет, подруга.
А наверху, в ресторанном зале, спокойно, чинно, красиво…
Ещё не поздний вечер, и посетителей мало. К ним подошёл услужливый молодой официант:
- Что дамы желают?
- Дамы желают бутылку красного полусладкого, два салата и шоколадку, - ответила Марина. И вдогонку уже: - Минералку и сигареты ещё!
- Ты тут, как дома…
- Не часто, но бываю, надо иногда расслабляться.
Звучала негромкая музыка, ресторан заполнялся посетителями, сновали официанты…
К ним за стол подсел какой-то Маринин знакомый с другом. Оба крепкие сорокалетние мужики, очень уверенные в себе. Появился на столе коньяк, фрукты…
Марина уже вовсю танцевала, смеялась, болтала с этим своим приятелем. Второй, друг его, пригласил Галину. Танцевали, и он сразу прижал её к себе…
"Ну, этого ты хотела?.."
Галина вышла из зала, поглядела на себя в зеркало. За ней и Марина.
- Ну, ты чего, Галка?
- Пойду я домой.
И Марина не стала её удерживать.
Галина подала ей пятьсот рублей.
- Да ну, брось ты…
- Возьми-возьми.
- Сдачу завтра отдам, - сказала Марина. И добавила: - Ну, беги тогда, а то Эдик увяжется, запал на тебя…
- Галина вышла на улицу и только сейчас поняла, что отдала все деньги, не было не то что на такси, но даже и на автобус. Впрочем, автобусы в первом часу ночи уже и не ходят.
- Такси, пожалуйста, - окликнули из ближайшей машины.
Уже когда отошла от ресторана сообразила, что можно было взять такси, дома-то деньги есть. Но решилась – пошла пешком.
В центре было светло от фонарей, огней рекламы, машинных фар. На площади грудилась, шумела молодёжь – сидели на спинках скамеек с неизменными банками пива в руках… Она давно не бывала в городе ночью и её удивляло это многолюдие.
Снова шла через мост, и здесь уже только фонари, да фары, да отблески в чёрной воде.
Рядом приостановилась какая-то машина, дверь приоткрылась:
- Подвезти?
- Нет, спасибо, - как можно твёрже, не оборачиваясь, ответила Галина.
- И не боишься одна-то ночью, такая красивая?
Она не отвечала, шла, машина катилась рядом.
- Да завязывай ты, Колян, некогда, - раздался другой голос. Дверь захлопнулась, и машина умчалась, обдав бензинной гарью.
"Ну, вот этого, этого ты хотела?"
И от моста до дома она уже почти бежала. В подъезде сняла туфли - ступни горели.
А в квартире. Не раздеваясь, легла на диван…
… Видела отца, маму, себя девочку, родной городок из которого с такой радостью и надеждой уезжала двенадцать лет назад, и который ныне не достижим, не реален, не возвратим, как детство…
11
Егоров не успел войти в свой номер, Закрутко перехватил, шёл как раз по коридору.
- Лёха, пива хочу! – был он уже изрядно навеселе. – Пошли, прогуляемся до магазина.
Егоров взглянул на часы:
- Так одиннадцать уже, а у них ведь спиртное только до девяти вечера продают.
- Ну, русским-то должны!
- Ну, пошли.
Егоров знал, что легче согласиться с Закрутко, посвятить ему полчаса (и не больше), чем отвязаться.
Снова, ночная уже, освещённая фонарями и светом из окон, малолюдная улица. Магазин нашли быстро. Закрутко уверенно подошёл к продавцу:
- Ай эм рашен! Ту пиво, ту орешки! – показал два растопыренных пальца.
На вопросительную фразу финна, Закрутко ещё раз энергично произнёс:
- Ту пиво! – ткнул пальцем на полку, где стояли банки и бутылки с пивом. – Ту орешки! - показал, как кидает в рот и щёлкает орехи.
- Ноу алкоголь! – замотал головой продавец – молодой мужчина с длинными, почти до плеч, вьющимися волосами.
- Ай эм рашен! – Закрутко стукнул себя кулаком в грудь. – Он, - ткнул пальцем в Егорова, - тоже рашен! Ту пиво!
- Ноу, ноу…
… - Тупые! Чухня не русская! – грустно ругался Закрутко на улице, когда история повторилась и во втором магазине…
- Я домой. – Твёрдо сказал Егоров.
- Ну, а я своего всё же добьюсь!
- Удачи.
- Кстати, - Закрутко поднял указательный палец, - "Чухин" – "чухонь"- "чухонцы"…
- Возможно, - понял ход его мысли Алексей. – Финно-угорские племена издревле в наших местах жили.
И они разошлись, каждый в свою сторону.
… Наконец-то Алексей оказался в своём номере, ополоснулся под душем, покурил сидя в кресле перед телевизором… Думал, что сразу уснёт, а не спалось… Случилось ведь что-то… Что-то покоя не даёт… Да – Мария… Обожгла ведь, обожгла… С женой так не было. С Галиной всё просто, обыденно даже получилось… Знал он её ещё студенткой, его ученицей и была. И тогда, на студентку, не обращал внимания, как и на всех остальных студенток. Не позволял себе. А было – приходили на экзамены, на зачёты в коротких юбчонках, глазками стреляли. А это только сердило его. К таким больше и придирался…. Были у него когда-то, конечно, юношеские влюблённости, был вялотекущий длительный роман с замужней дамой с истфака, сам собой на нет сошедший… А потом уж, когда Галина аспиранткой стала, когда работать стали вместе и разглядел её. Без особых ухаживаний позвал замуж и всё, и поженились, и живут… А Мария… Ведь он ни разу жене не изменил, а сегодня готов был, даже и не вспомнил о Галине-то, когда Марию звал сюда… А не пошла… И ведь точно – не пошла только потому, что, действительно, не могла. Наверное, не было бы этого Арви – пошла бы, побежала бы за ним, вот сюда, вот на эту постель…
А потом-то – что бы? А не важно. Потом – было бы потом. Перемучились бы… А и хорошо, что не пошла – проблем меньше. Но ведь будь у него возможность вот сейчас, в это мгновение привести её сюда – и не думал бы ни о каких проблемах… Но ведь если только постель, то, наверное бы, и Сидорова не отказалась. Но не надо ему Сидорову-то, а Марию надо…
Так и промаялся почти до утра, пока, наконец, не задремал - полураздетый (в брюках и носках), поверх одеяла…
12
Не спалось в эту ночь и Аннели Малинен… Дети спали, муж спал, а она засиделась в кабинетике, будто бы за работой.
Выговор от директора института уже получила.
- Зачем здесь какой-то Чухин, какой-то Ганин, Егоров, Лосев – они что, выдающиеся литературоведы? Почему так мало представлены финно-угорские литераторы? Нас не поймут, нас просто не поймут… - говорил директор и был безусловно прав. Тем более, что над институтом и так нависла угроза закрытия.
А она была рада, что ей удалось вытащить сюда, дать возможность выступить вот как раз этим Егорову и Лосеву… (Лосев, кстати, напомнил ей Сергея Довлатова, которого однажды показали ей на Невском. Напомнил, конечно, и фактурой – этакий боксёр-тяжеловес не в лучшей спортивной форме, и каким-то, на расстоянии чувствуемым, внутренним одиночеством).
А как трогательно растерян Алёша Егоров. И всё же – сколько достоинства даже в этой провинциальной русской растерянности. Как он любит поэзию и этого мало известного поэта Чухина. Она, например, впервые услышала о таком, а ведь должна бы знать, Рубцовым ведь тоже серьёзно занималась, даже пыталась переводить… И в обоих – и в Егорове, и в Лосеве – есть то, что по-русски называют "не от мира сего". Да ведь и все они, русские – не от сего мира…
Отец её был в русском плену. Рассказывал ей, девочке, как однажды зашёл он в дом, (куда-то отправили его с места работы их бригады, одного), зима была, холод страшный, а там одна девочка, и он присел у входной двери и попросил кипятку. Девочка налила кипяток в стакан из самовара, подала ему, а сама стала выкладывать из портфеля учебники на стол, специально так, чтобы он видел – учебник немецкого языка. И он не сказал ей, что он не немец… Навсегда запомнил ту девочку и дочке рассказал о ней. А больше никогда ничего ни о войне, ни о плене не рассказывал.
А потом она прочитала Толстого, Чехова, Шолохова. И она полюбила Россию и русских, ещё не увидев их…
Она раскрыла книжку Чухина, которую передал сегодня Алексей Егоров для институтской библиотеки: молодое, мальчишеское даже, лицо, спадающая на лоб чёлка, большие очки – это и есть Сергей Чухин. И дальше раскрыла сборничек. Наугад прочла:
"О милая! Наш миг неповторим.
Вся наша ночь с её рассветной мукой
Она пройдёт, растает, словно дым, -
Живи разлукой.
И над рекой два робких огонька,
И матовые ивы над излукой,
Неповторимо всё, как облака, -
Живи разлукой.
Не жди прихода нового зари,
Что было нашей юности наукой.
Поговори со мной, поговори –
Живи разлукой.
Смотри, как небо рассекла звезда
Над всем земным покоем и разрухой.
И ночь любви дороже нам, когда
Живёшь разлукой".
И у женщины сдавило сердце…
Где-то она читала: "Если Россия когда-нибудь прекратит своё существование, она всё равно будет жить в сердцах любящих её иностранцев".
Но утром нужно быть в форме, нужно улыбаться… Она выпила снотворное и пошла в спальню.
13
Егоров встал позже, чем обычно – в седьмом часу. Он оделся и спустился на первый этаж. Откуда-то из бокового помещения выглянул сонный, с брюшком и лысиной, охранник.
- Прогуляться хочу, - сказал Алексей.
Охранник нажал кнопку электронного замка, открыл дверь:
- Обратно пойдёте, так там на входе звонок есть…
- Хорошо.
Утро было серое, сырое, с ощущением недавно развеявшегося тумана…
Алексей шёл прямо по улице, не сворачивая, боясь заблудиться… И опять маленькое чудо случилось – увидел как в скверике из-под куста вылез ёжик и перебежав дорожку скрылся в траве. Вчера белка, сегодня ёж… А вот ни собак, ни кошек на улице нет. Точно! Ни одной не видел. И совсем нет пыли. Можно сесть прямо на асфальт и не запачкать брюки… Впрочем, сел он, конечно, не на асфальт, а на скамейку внутри пластиковой, с прозрачными стенами будки автобусной остановки…
И вот – чувство одновременно нереальности и обычности происходящего: Алексей Антольевич Егоров, в недалёком прошлом преподаватель университета, "молодой учёный", а ныне аппаратчик термической обработки колбасных изделий, русский, женатый и т.д., сидит на скамейке автобусной остановки в одном из районов столицы Финляндии Хельсинки, никуда не торопится, никого не ждёт, курит, смотрит перед собой без желания даже особого что-то запомнить, что-то понять… Просто сидит и курит…
Егоров так и не понял – парень это или девушка. Длинноволосое существо с чертами лица смазанными узкими и плотно прилегающими к черепу очками с жёлтыми непрозрачными стёклами, в светлом плаще, скрывающем фигуру, в непонятного фасона обуви… Непонятный этот человек смотрел на табличку, (по написанным в ней цифрам Егоров понял, что это расписание движения автобусов), жеманно сдвинул обшлаг плаща, посмотрел на часы и, обернувшись к Егорову, что-то спросил.
Егоров пожал плечами. "Ноу, ноу…", сказал неуверенно. И человек недоуменно приподнял брови над непроницаемыми стёклами. "Рашен", - уже твёрдо сказал Алексей. "Русский я!" – повторил. "О!" – был ответ. И непонятный человек сразу отвернулся и пошёл какой-то тоже средней, - не мужской, не женской, - походкой. И Егоров встал, окурок, предварительно плюнув на него, отправил в урну и пошагал к "русскому центру". Там, в баре, уже пахло кофе и сигаретным дымом…
… Сегодня первым выступал поэт Савёлов – о "карельской поэзии" что-то говорил… Потом кто-то из местных (бывший советский человек) критиковал эмигрантский, выходящий в Финляндии журнал.
- Смотрите, какие перлы публикуются в нашем журнале: "Мы в Финляндии встречаем новый год и новый век. И судьбу благословляет ингерманландский человек!"
Все посмеялись невесело. Даже, наверное, и автор процитированных строк, скорее всего, находившийся в этом же зале.
А потом поднялся со своего места большой Олег Лосев, подошёл к Егорову и сказал довольно громко, но, всё же, давая возможность всем желающим сделать вид, что ничего не слышали:
- Пошли, Алексей, погуляем. Ну их… - и добавил совсем уж невежливое, не вязавшееся с его вчерашним вполне академическим выступлением.
По знакомому Алексею пути вышли на Сенатскую площадь, оттуда двинули к набережной. Молчали. Лосев только сказал:
- Гляжу – куришь много.
- Да, не могу без курева.
- А я бросил.
Постояли, посмотрели на пару белых лебедей, плавающих неподалёку от причального бортика, на пассажирский паромчик, заполнявшийся весёлой публикой.
Мандариновая корка в воде, рядом с лебедем, нарушала идиллию…
Присели на скамейку.
Лосев сказал:
- Так бы и не поговорили.
- Запросто, - откликнулся Егоров.
- Я о Чухине думал, после твоего доклада. Вот вспоминаю, читал я его стихи и часто всё же видел в них огромное влияние Рубцова, интонации рубцовские, скрытые цитаты…
- Да, они очень близки, конечно. Но, как написал поэт Александр Романов: Рубцов – тайна русской души, а Чухин – открытая русская душа… Близки они, конечно… И в жизни были близки – дружили, и в смерти близки – лежат-то в метре друг от друга. И даже там, если есть оно это там, рядом они. - Егоров снова стал прикуривать, пряча огонёк зажигалки в ладонях, а Лосев сидел склонившись вперёд глыбистым телом, уперев локти в колени, будто вглядываясь сквозь чистый финский асфальт в землю, будто силясь постигнуть через разговор о поэтах, нечто большее.
- Мне один наш писатель, склонный, впрочем, ко всякой мистике, рассказал как-то свой сон, - продолжил, сильно затянувшись сигаретным дымом Егоров. – На небе, на золотой скамеечке сидят: Рубцов и держит в руках золотую книгу; Чухин – серебряную книгу; Николай Дружининский – белую книгу…
- Дружининский?
- Да, был такой поэт. Помнишь популярную песенку: "Слушай, тёща, друг родной…"?
- Ну-ну, помню, - кивнул Лосев.
- У него и посильнее стихи есть…
- Помнишь что-нибудь?
- Нет, так на вскидку, не вспомню… Хотя, вот эпитафия его шуточная: "Вот здесь покоится Дружининский, характер он имел пружинистый, любил он жизнь неутомимо, гуляла кровь по крепким жилам, любил добро, хоть трудно жил он". Так, кажется.
- Соответствует?
-- Эпитафия-то? Говорят, что да… Так вот, вместе они там, хотя бы и во сне…
- Но по ранжиру-то он их расставил: золотая книга, серебряная…
- Сон. Хотя, видимо, отражает внутреннее к ним отношение… Чухин ведь и сам признавал влияние Рубцова. Ну, и что? Вот стоят у меня на книжной полке дома и тоже рядом – и, знаешь, хотя Рубцова очень люблю, а для души чаще всё же Чухина читаю…
- Ну, кто-то кого-то другого для души читает чаще, чем Рубцова, наверное, и уж точно чаще, чем Пушкина. Тут вот что, лично для меня: Чухин – символ всей провинциальной, не сумевшей, как говорят, пробиться, зачуханной русской поэзии…
Алексей перебил его:
- Такой случай рассказывают: Чухин, когда в Москве в литинституте учился, пришёл как-то к Яшину, а тот со смехом сказал: "Чухин! Да ещё и из Грязовца!..." Он тогда в Грязовце в газете работал…Да, пожалуй, есть что-то символическое… Помнишь знаменитое рубцовское: "Светлеет грусть, когда цветут цветы, когда иду я многоцветным лугом, один или с хорошим верным другом, который сам не терпит суеты…" Это ведь, мне кажется, о Чухине. У Чухина есть стихотворение, Рубцову посвящённое и будто о том же, но проще и при этом – не менее пронзительно, чем у Рубцова:
"Уходим за последними грибами
Под крапающим изредка дождём.
Хотя отлично понимаем сами,
Что ничего сегодня не найдём.
Уходим за последними грибами,
И для согрева пробуем бежать,
И сигаретки тёплыми губами
Стараемся подольше подержать.
На пустоши давно ли огребали
Просушенное сено… А сейчас
Уходим за последними грибами –
За первыми ходили и без нас".
- Сильно, - кивнул Лосев. – Будто увидел их – нахохлились, как воробьи, сигаретки в кулаках от дождика прячут. А Чухин ещё, наверное, говорит, что, мол, ничего, по своим местам проведу, наберём…
- Да, грибники были заядлые оба. И за грибами, конечно, в чухинской деревне ходили, и места у него, конечно, свои были, заветные, как ведь и у каждого из нас…
- Да… - И вдруг будто бы без всякой связи с предыдущми словами: - И ведь всех убили! И Ганина; и Есенина, даже если и сам; и Рубцова…- Тут запнулся, на Егорова взглянул.
- И Чухина, - подтвердил Егоров.
… Мимо них ходили люди, разговаривали на непонятном им языке, улыбались и хмурились, жили своими заботами…
Егоров сказал:
- А ведь и здесь люди несчастны.
- Да почему бы им здесь и быть счастливыми?.. Один человек сказал мне, - и это так и есть, - счастье земное лишь степень приспособления к тому злу, в котором лежит этот мир. Известно же, кто князь мира сего. Откуда ж и счастью-то быть… Но – покой и воля, покой и воля!..
И совершенно естественно, будто туда и стремились с самого начала, двинули они в сторону златокупольного храма.
14
Тот же унылый пейзаж за окном, перестук колёс… Всё – домой, домой…
… Ехали опять всей русской компанией из института в "русский центр". И Аннели Малинен с ними. Говорили что-то, прощались уже.
- Я сейчас не буду плакать. Я приду домой и заплачу, - говорила Аннели с сильным акцентом. И вышла из трамвая на остановку раньше них. И даже, кажется, не все сразу поняли, что всё – простились…
Охранник, тот же самый, что открывал утром дверь, окликнул Алексея:
- Вы Егоров?
- Да.
- Слушай! – от волнения охранник перешёл на "ты". - Слушай, тут прямо рвалась к тебе финка, требовала тебя и всё, подай вот ей Егорова и всё тут… Слушай, они ж такие… это… сдержанные всегда…
- Телефон не оставила?
- Нет. Ушла. Чуть не ревела баба. Да ревела, ревела!
Мария. Утром её в институте не было, потом он ушёл с Лосевым. Разминулись. Не судьба. Или судьба…
Вечером была прощальная попойка. И Егоров, наконец-то, достал свои две бутылки… Лосев сурово молчал; Закрутко, пока ещё не опьянел, требовал от всех тексты докладов, грозясь опубликовать их в своей газете, а потом его развезло, он то задрёмывал, сидя в кресле, то, очнувшись, вскидывался и вопрошал: "О чём шумят друзья мои поэты?"; Савёлов читал свои стихи; Сидорова читала свои и рубцовские и обещала Егорову приехать осенью на "рубцовские дни"; был там и Арви и опять сулился переписать Белова…
- А ведь мы ничего Аннели-то не подарили! – сокрушённо покачал головой Егоров.
- Это почему это? – возразил, протрезвевший вдруг Закрутко, - Я подарил. Матрёшку. Ну, как бы, ото всех нас… - И уже пьяно пропел: - А мы по Хельсинки ходили – стукали и брякали! Кому надо надавали, немного накалякали!
- А я свою книжку подарила, - скромно пискнула Сидорова.
Утром Лосев, Закрутко и Сидорова уезжали прямым поездом на Москву, а Егоров с Савёловым на Питер.
… Неожиданно запищал мобильный телефон. Егоров даже как-то забыл о нём за эти дни.
- Привет, - родной голос… родной.
- Привет, ты чего?
- Соскучилась.
- Всё, еду в Питер, утром дома буду.
- Всё хорошо у тебя?
- Да, а у тебя?
Она не сразу ответила…
- Я соскучилась. – И выключила телефон.
"А ведь случилось что-то… Соскучилась… Да ведь и со мной что-то за эти дни случилось…"
Савёлов, видно, маялся после вчерашних посиделок, молчал и всё прикладывался к пластиковой бутылке кока-колы. И хорошо, что молчал.
Расстались они сразу на перроне. Савёлов торопился в метро, ему на другой вокзал надо, а Егоров никуда не торопился.
- Номер журнала с отчётом о конференции я тебе вышлю. А ты, давай, присылай своё. По Чухину пришли что-нибудь, и подборку его стихов. В октябре у него дата? Вот и дадим в октябрьском номере…
- Да-да, обязательно…
Алексей вошёл в вокзал… И почувствовал капли на лице. Поднял голову. В стеклянном куполе прореха, а в ней серое небо. Дождь, скоро осень…