Мой отец охотился не по-промысловому. В наших местах (жили мы тогда в Кузнецком уезде) охотой не проживешь. На охоту он ходил лишь в свободное от работы время, чаще всего по воскресеньям. Готовился к охоте как к большому празднику, а вернувшись, любил рассказывать о своих приключениях. С детских лет я наслушался об охотничьих удачах и оплошностях, о дальнобойных ружьях и неутомимых собаках, наблюдал за сборами отца на охоту, встречал его «с полем», и, верно, его волнение передавалось и мне, постепенно закрепилось, превратившись в непобедимое желание стать охотником. Но на охоту меня не брали. «Мал еще… устанешь», - обычно отговаривался отец.
Тогда я начал играть в охоту: мастерил себе воздушные ружья, выдалбливал для ствола бузинные трубки, из которых стрелял сырой картошкой или пробкой из намоченной кудели. Затем перешел на ружья со стволом из винтовочных гильз.
Гильза с отверстием для поджога пороха прикреплялась к деревянной ложе и - ружье готово. От такого ружья осталась мета на лбу. Я взял гильзу с неразбитым капсюлем, при выстреле капсюль вылетел. Хорошо, что попал не в глаз.
В гильзу я закладывал камешки или свинцовые пульки, когда мне удавалось стащить их у отца. Мечтой было сбить воробья. Сколько я потратил усилий! Бил с руки и с упора, издали и подкрадываясь почти вплотную, но результат был один: воробьи веером вверх и, рассевшись на ветле или на крыше, точно смеясь надо мной, весело переговаривались. Рассердившись, я однажды бросил в стаю камень и, к моемудивлению, сбил воробья. С той поры у меня пропал интерес к моим самопалам и я с тайным вожделением стал заглядываться на настоящие ружья.
Их было два: шомпольная одностволка и двуствольная централка. Это было то давнее время, когда охотники еще спорили о преимуществах шомпольных и магазинных ружей. Отец любил шомполку. В ее двадцатичетырехвершковый ствол он с гордостью засыпал порох и дробь, забивая пыжи здоровенным железным шомполом, и хвастался: «Всем вашим берданкам и централкам нос утру». И верно: он часто приносил зайцев и лис, уток и куропаток, когда другие охотники возвращались пустыми. Дядя Михайло, с которым отец часто ездил на охоту на его лошади, с восхищением рассказывал:
- У других заяц весь в крови, а бегает, а Василич как шарахнет из своего «турецкого» - готов.
Но друг отца, почтарь Александр Матвеевич, купивший себе пятизарядный дробомет, перед охотой всегда уговаривал отца:
- Да возьми ты централку вместо этой оглобли. Ну что это за ружье: выстрелишь и пляшешь возле него полчаса, пока зарядишь. В стужу - руки отморозишь.
- Не отморожу, - весело откликался отец. - Зато выстрелил - убил, а ты из своего пустодера только порох переводишь.
Так они и уходили не договорившись, а вернувшись и раскладывая дичь, отец довольный говорил: Вот как я их, оглоблей-то!
Когда отца не было дома, я снимал двустволку со стены, клал на сундук и подолгу осматривал. Стволы у нее витые. «Қак это их вьют?» - думал я. На замках нарисованы какие-то длиннохвостые птицы, каких у нас не водилось. Отец их тоже не знал. Почтарь Александр Матвеевич назвал их фазанами. Заглядывал я и в стволы. В стволах, когда посмотришь на свет, виднелись, будто вплавленные друг в друга, широкие светлые кольца. Александр Матвеевич объяснил мне, что кольца, вот такие ровные, как у нашей централки, означают, что высверлены стволы правильно и у ружья хороший бой. И ложу похвалил Александр Матвеевич.
- Ореховая, - сказал он. - Видишь, какой цветок на ней. Только на хорошие ружья ставят такой орех. После таких похвал ружье мне стало еще дороже, и я уже мечтал о стрельбе из него. Но, попытавшись прицелиться, я, к своему огорчению, не мог удержать стволы на нужном уровне. И сказал сам себе: «Мал еще… Вот вырасту».
А потом отец застал меня за моими упражнениями с ружьем и строго приказал прекратить их.
- А ну-ка если оно заряженное?
«Я что, не вижу, что ли?» - хотелось сказать мне в ответ, но с отцом не заспоришь…
Однако все эти неудачи не гасили моего желания попасть на охоту. И когда отец начинал собираться, я старался помогать ему. Қак же я был счастлив, когда отец поручал мне крутить козьи ножки, чтобы на охоте папиросы были готовыми. Я делал их с усердием, чувствуя себя участником сборов, и жадно ждал, что он скажет наконец и мне: «Ну что ж, сынок, пошли».
Но он уходил один, а я оставался ждать. Грустно мне было. Даже улица с играми товарищей не интересовала меня, особенно к вечеру. Зимой я продувал в замерзшем окне глазок и смотрел на околицу, откуда должен был появиться отец.
- Идет!- вскрикивал я и выбегал навстречу, на ходу застегиваясь и одевая шапку.
Если отец был с добычей, он встречал меня улыбкой, довольно оглаживая свои пышные рыжие усы. Я помогал ему обметать валенки, принимал кожаную сумку с дичью и заставлял его рассказывать об охоте. Он делал это с удовольствием. Я до сих пор живо представляю себе, как отец идет по русачьему следу и самый этот след: две крохотные, с ясно обведенными коготками, передние лапки, за ними далеко закинутые большие, с мой кулак, с продолговатой обводкой задние. Вот они собрались вместе. Только теперь крохотные впереди, а большие задние — удлинялись: русакк сел. Затем след пошел дальше, к гумнам, покружил возле стога сена в разных направлениях: заяц кормился. Возле стога целая тропа, усыпанная горошинами помета. От тропы несколько стежек в поле: заяц выбегал согреться и прислушаться. Здесь недлинные петли обрываются неожиданными остановками. Отец обходит все эти петли поодаль. Он ищет выход. След пошел к кладбищу, пересек его. Завернул на озимь. Здесь опять пошли тропы во всех направлениях и туго сведенные петли. И здесь заяц кормился. Отец снова ищет выход, далеко обходя место кормежки.
След с озими направился в овраг. Пересек его. И тут началось главное: возвраты по следу, хитрые скидки. След идет по кругу. Почти замыкает его. Он почти весь состоит из петель и скидок и сбрасывается среди небольшой поросли бурьяна, недалеко от начала круга. На всем кругу заяц видит и слышит врага и убегает раньше, чем неумелый охотник разберется в его хитростях.
Рассказывая, отец заново переживал всю охоту. Он поднимался со стула, смотрел вдаль, сощуривая свои небольшие карие глаза. Задумывался, поглаживая усы или почесывая затылок, и затем, уже подведя рассказ к бурьяну, в котором залег заяц, вскидывая руки, будто стреляя, весело и задорно вскрикивал:
-Бац!
Все он передавал в мельчайших подробностях, радуя и возбуждая меня, заставляя снова и снова проситься на охоту.
«Ну почему он меня не берет, жалко, что ли? - с досадой думал я. - "Маленький"... «Устану»… И ни капельки я не устану, хоть двадцать верст пройду. Хожу же я с ним в степь, а она вон где…»
Ходить с отцом в степь для меня было огромным удовольствием, тем более что по дороге мы пересекали места охот и отец принимался рассказывать о ней, устраивая ради этого привал. Но и сам поход в степь меня радовал. Отец шел, перекинув косу через плечо, и пел, сам не замечая этого. На ходу здоровался со встречными мукиками, заговаривал с ними, а потом снова начинал петь. Я тоже подтягивал ему, и казалось, что степь раздвигается, что нет ей ни конца ни края, и звучит над ней лишь наша песня.
Отец ходил маленькими шажками, но споро. Весь небольшой, но складный и ловкий, он будто плыл над дорогой, посверкивая своей косой. Я старался не отстать от него и в то же время не расплескать воду из кувшина, который я нес от самого дома. Я уставал, но не подавал вида, так хотелось мне показаться сильным и выносливым. Отец замечал, что мне трудно, и отбирал у меня кувшин, продолжая идти так же легко и споро.
Мы ходили с ним целое лето. Он нанимался косить траву или хлеб к богатым мужикам или в барские экономии. Иногда мы уходили или уезжали с ним в соседние села. Он, видимо, любил эту тяжелую работу, потому что брался именно за нее, хотя умел делать, пожалуй, все. Он косил так легко и красиво, что, любуясь им, я изо всех сил старался хоть чем-то угодить ему. Я носил ему родниковой воды, набирал полевой клубники, которую он очень любил.
Когда работы было много, мы оставались ночевать в степи. Вечером отец раскладывал костер. До сих пор люблю я смотреть на костер. Огонь мне кажется живым существом, и я невольно вслушиваюсь в его жаркое бормотание.
А степь постепенно темнела. Солнце скрывалось, и только на севере еще золотился безоблачный край неба, обещая ветреную погоду. Вдали горели костры. Кто-то пробивал косу. Доносилось одинокое ржание справа или слева, через минуту откликалось откуда-то сзади, и снова все замирало. Отец любил лежать сзади меня, положив голову на руку, смотреть в темноту и тихо без слов петь, обычно на мотив «Во поле березонька стояла».
Хорошо бы сейчас очутиться под березой… Но вместо ветвей березы - звезды. Они усыпали все небо и мерцали, будто переговариваясь.
И охота мне казалась вот такой же песенно-праздничной. Я представлял ее так: дойдем мы с поющим отцом до леса и там будем постреливать зайцев и тетеревов, то и дело появляющихся из-за кустов. С большой добычей выйдем к оврагу, на дне которого родничок, будем отдыхать, а отдохнув, отправимся домой. Такое представление об охоте шло от рассказов отца. Даже когда он возвращался без дичи, он объяснял это так легко и радостно, точно без дичи он вернулся по собственному желанию. Он всегда рассказывал не о том, сколько убил, а о месте, где это случилось, о повадках зверей и птиц. На степном ли это озере, на опушке ли леса или в овраге, окруженном хлебами, — все это приобретало какие-то неожиданные формы и краски. Чувствовалось, что любит он все это красивою и прочною любовью, и, может быть, на охоту ходит он не столько ради стрельбы, сколько ради того, чтобы видеть эти формы и краски постоянно меняющихся лесов, полей и перелесков. И меня тянуло все это, заставляя просить его взять меня с собой на охоту, хотя я и знал, что он снова мне ответит:
-Мал… Еще находишься.