Праздник Изы по поводу развода был вспышкой, через два дня, исполненных внутренней тревоги и нервозности, меня, как запоздалая звуковая волна, настигла собственная беда. Сначала, с облегчением уйдя от А., я тотчас ринулся в работу, но прошел день-другой, и я почувствовал, что больше не могу.
Я должен был признать то, с чем не хотел соглашаться,— что мне не по силам оказалось осуществить великое изменение жизни вместе с А. и что я, как в одной из этих удручающих настольных игр, вернулся к исходному положению. Я почувствовал, как это накатило на меня, утром, когда встал и услышал возню жены на кухне. Сейчас попьем кофе, подумал я, и внезапно, словно густое черное облако, меня окутал смертельный страх, и я понял, что близок к катастрофе.
Короткий приступ был не только предостережением — он сразу изменил меня. Я забросил все; планы, связи, желания, работу — и замкнулся в призрачном бездействии. Я выходил только к столу, сидел между женой и детьми, с трудом сохраняя спокойствие, и снова уходил в свою комнату. Меня оставили в покое — казалось, жизнь отступила от меня.
Она исчезала вокруг меня и иссякала во мне. Я сидел в углу своей комнаты, уставившись в другой угол. Вставал и ходил по комнате и так утомлялся, что вынужден бывал лечь. Я постоянно мерз, руки все время были холодными. Меня пронизывали волны страха, и сдавленное горло не давало им вырваться.
Тем не менее я все же думал — хоть и смутно — о том, как пережить такое состояние и как ему противодействовать. Сперва включился только рассудок, который начал сам себя цитировать. Раньше я иногда говорил себе:
«Прежде чем совершить самоубийство, я стану преступником».
Я хотел этим сказать, что смерть — действительно самое последнее дело, нечто окончательное, и если однажды дойдет до того, чтобы задуматься о ней как о возможном выборе, можно попробовать нечто другое.
И когда я говорил себе: «Прежде чем умереть, ты все запишешь», это была вариация того же аргумента. Так я хотел извлечь наибольшую выгоду из наихудшего: рассказать обо всем без всякого страха. Но некоторые мысли придают силы лишь в том случае, если силы еще есть, а я думал тогда, что все лучшее во мне погибло.
Нет, писать я не мог, это было невозможно.
Я сделал нечто более банальное: я пошел к врачу. Во всяком случае, то, что происходило со мной, теперь получило наименование. И против этого существовали средства: длинные двухцветные капсулы, которые погрузили меня в покой, как в вату.
Была ранняя весна, я совершал медленные прогулки и пытался составить план дальнейшей жизни. Но я не мог достаточно отчетливо представить себе свое «я» и прочно ухватиться за что-то в этом размягченном мире. Мне было предписано пребывать в таком состоянии две недели, но на четвертый день я перестал принимать капсулы.
Я нашел другое средство, другого рода манию — пластинку с лондонской записью оперы Генри Перселла «Дидона и Эней», начало и конец ее второй стороны я с болезненной неутомимостью слушал снова и снова. Я никак не мог насытиться торжественной нежностью этой музыки, ее медленным, величественным, взволнованным продвижением к концу, предвидением, которое мне слышалось в ней. Контральто Дидоны, долгая жалоба которой сменяется хором и затем в конце снова вливается в траурное пение, своим неутомимым повторением постепенно смело мой страх.
Иной раз, слушая музыку, я представлял себе Изу, как она спускалась по лестнице и шла с Зибольдом в размеренном кукольном танце. Но видение было очень далеким и поблекшим, музыка создавала благотворную отдаленность. Я думал и о многом другом, мельком, вскользь — моя болезнь отступала.
Медленно, осторожно я учился снова жить. Моя жена вместе со мной преодолевала эту низину. Однажды она сказала: «Ты так обходился с собой в последние годы, что все это неудивительно». Это успокоило меня, как обнадеживающий диагноз. Я опять взялся за небольшие работы и не думаю, чтобы по ним можно было что-то заметить. С утра я писал, после обеда диктовал жене. И поскольку давно уже наступило время отдыха, мы строили планы.
Спустя несколько недель у меня произошла авария на автостраде. Я на миг ослабил внимание, хотел, двигаясь в ряду обгона, обойти автопоезд, которому неожиданно пришлось взять влево, потому что проезжая часть сужалась.
Я увидел, как приближаюсь к нему, увидел грузовую платформу, брезент, огромные черные шины с красны- ми ступицами, но, оттого что я затормозил, моя машина еще круче свернула вправо, и я спокойно подумал: вот оно, и тогда с треском и грохотом вся правая сторона машины взлетела вверх, как фонтан из металла.
Машина снова повернулась и налетела на барьер, а я по- вис на рулевом колесе, потеряв способность управлять, ощутил, как сиденье подо мной швыряет вправо, а за вскинутым капотом без- звучно пронеслась машина. Я услышал только громкий длинный сигнал, и опять две машины одна за другой в невероятном обходном маневре проскочили мимо.
Сигнал раздавался из моей машины, которая теперь стояла поперек дороги, и с тем же интервалом, с каким следовали машины, я ждал нового грохочущего столкновения.
Но потом я вылез, встал целый и невредимый на зеленой полосе, и мне показалось, что аварию я увидел издалека, потому что следующие машины ехали теперь медленно и сквозь стекла на меня глазели пассажиры. Автопоезд стоял дальше впереди, и ко мне бежал шофер.
Другие машины остановились напротив на боковой полосе, люди выходили из них, махали руками, останавливая движение, и через дорогу спешили ко мне.
— Вы ранены? — спросил кто-то.
— Нет,— ответил я.
Я с трудом подавил чувство торжества. Я жил, я выстоял, даже шрама ни одного не получил.
Из полицейского участка я позвонил жене. В моем голосе звучало торжество, и оно заразило ее.
— Значит, все хорошо,— сказала она.
Я не знал, что она имела в виду.
Вскоре после этого мы купили новую машину и поехали отдыхать в Данию.
В эти месяцы я мало думал об Изе. Был занят собой, слышать о ней тоже ничего не слышал.
Однажды она позвонила, но меня не было дома, а позвонить потом ей я не мог, так как у нее не было телефона. Адрес ее тоже не был окончательным, как она сообщила в открытке. Но я все равно не написал ей: этого я еще никогда не делал. Полагал, что ей нужно прежде всего устроиться в своей новой жизни, и этого было достаточно, чтобы больше о ней не думать.
Она где-то за стеной была чем-то занята, и я не спрашивал, чем именно. Тем не менее оттуда иногда исходил слабый ток беспокойства. Я думал: что она делает? Ей не может быть хорошо, ее новая жизнь не может удаться. Но я бессознательно отодвигал эту мысль, как стул, стоящий на дороге.