Начало повести здесь
...Теперь, я знал, взрослые начнут тихонько переговариваться друг с другом, вспоминать и вспоминать своих отцов, дедов и просто знакомых: какими они были при жизни, как эту жизнь прожили, как умерли, какую оставили о себе память.
Чем больше я взрослел, тем больше мне нравились эти тихие, неторопливые разговоры, и я старался многое из них запомнить, особенно про прадеда и прапрадеда, живших так невообразимо давно. Нынче, считая себя совсем уже взрослым, я решил, что расспрошу обо всем как можно подробнее, чтоб рассказ этот непременно услышала Ольга Сергеевна и по достоинству оценила, какие в нашем роду были хорошие, трудолюбивые люди. Я потеснее прижался к матери и уже собрался задать ей какой-то вопрос, но вдруг увидел, как бабка Акулина, приладив на скатерку пустую рюмку, низко склонилась к Ольге Сергеевне и сказала:
— Может, и ваших кто помянет?
— Дай-то Бог, — как-то совсем просто, по-деревенски ответила Ольга Сергеевна, тяжело вздохнула и неожиданно поднесла к глазам кончик косынки.
Я всегда боялся, когда взрослые плачут. Мне были понятны наши детские слезы, часто готовые политься от любой самой маленькой незаслуженной обиды. Они были легкими и быстро забывались, стоило лишь кому-либо обласкать нас и утешить. Взрослые же плакали совсем не так: тяжело и безутешно, и у меня при виде их слез сразу замирало сердце, я догадывался, что в жизни взрослых случилось какое-то страшное, непоправимое горе, которое, быть может, мне пока до конца и не понятно, но которое обязательно будет и моим горем. Поэтому я и боялся, поэтому и затихал где-нибудь на лежанке, увидев, как плачет мать или бабка Марья.
Ольгу Сергеевну я видел плачущей впервые. И хотя я был уже не совсем маленьким, но от ее неожиданных слез здесь, на старом, освещенном поминальными свечами кладбище, мне стало страшно, как никогда. Я готов был сам расплакаться, а то и вовсе убежать домой, ни капельки не боясь темноты, лишь бы не видеть заплаканного печального лица Ольги Сергеевны. И все-таки я себя пересилил, не убежал, вдруг почему-то решив, что без меня, такого надежного и преданного ее ученика, Ольге Сергеевне станет еще более одиноко и сиротливо и что никто лучше меня не сможет пожалеть и успокоить ее. Мне захотелось дотянуться до ее руки или плеча своей горячей, воспаленной ладошкой. Пусть она почувствует, что я здесь, рядом, и что бояться ей нечего.
Я, наверное, и дотянулся бы, но Ольга Сергеевна уже не плакала. Лицо ее было спокойным и сухим, каким чаще всего бывало на уроках в школе. Я поспешно отдернул руку и даже спрятал ее под фуражкой, которая лежала рядом со мной на скатерке. Мать немного с удивлением посмотрела на меня, но ничего не сказала, а лишь посильней прижала к себе, как всегда это делала, когда я болел или был чем-либо не по-детски встревожен. Я слышал над собой ее дыхание, ровное, успокоенное, и тоже вскоре успокоился, затих, а потом вдруг почти в одно мгновение уснул, положив ей на колени голову...
Проснулся я, наверное, часов в одиннадцать, когда почти все свечи на кладбище уже были погашены, а женщины и старухи убирали посуду. Я по-прежнему лежал на коленях у матери, прикрытый теплым шерстяным платком Ольги Сергеевны. От него пахло каким-то резким, кружащим голову запахом, чем-то похожим на запах только что распустившейся майской черемухи. Вставать не хотелось, и я еще несколько минут притворялся спящим, всем телом ощущая и этот черемуховый запах, и горячее, почти печное тепло, хранящееся под платком. Но вот мать легонько потрясла меня и сказала:
— Пора идти, Коля!
Я сразу подхватился, боясь, что мать догадается, поймет, почему я притворяюсь спящим. А мне хотелось сохранить это в тайне... Я даже не очень расстроился, что так неожиданно уснул и, возможно, пропустил в разговорах взрослых самое интересное. Мне хватило уже одного того, что Ольга Сергеевна была весь вечер рядом, что она слышала эти разговоры и что, заметив меня спящим, укрыла своим платком...
Ни капельки не боясь, что кто-нибудь из взрослых упрекнет меня за неожиданный этот сон, я начал помогать матери и бабке: собрал полотенца и кружки, потом, легонько дохнув, погасил одну за другой на крестах свечи.
Ночь сразу обступила, взяла в свои объятия и людей, и могилы, Сосны над головами еще шумели, но уже как-то тихо и покойно, словно тоже очень устали за день от бесконечных своих разговоров и жалоб. В крошечных просветах между вершинами были видны небо и звезды, по-весеннему чистые и яркие. Я невольно засмотрелся на них, стараясь определить, где сейчас находятся Большая и Малая Медведицы, и едва не пропустил раздавшийся в темноте голос Ивана Дмитриевича:
— Все собрались?
— Все! — так же откуда-то из темноты, гулко и настороженно ответила мать.
Послышались первые, нетвердые еще шаги, скрип кошелок, шуршание одежды. Я очнулся, но с минуту еще одиноко стоял возле могилы-деда, не зная, как мне сейчас поступить.
В прежние годы я с поминок обычно уходил один, перебравшись где-либо в потаенном месте через ограду. Ведь именно возле кладбищенских ворот нас, возбужденных поминками и потерявших бдительность, чаще всего и засекал Дециметр или кто-либо из добровольных школьных ябед. Но сегодня уходить одному мне не хотелось. И не только потому, что вместе с нами возвращалась домой, Ольга Сергеевна, а еще и потому, что я считал себя уже совсем большим, взрослым человеком, которому нечего бояться и незачем прятаться по огородам и березнякам...
Мы вышли из кладбищенских ворот, кажется, последними, потому что Иван Дмитриевич по-хозяйски закрыл их и завернул щеколду. Ничего подозрительного ни возле ограды, ни в зарослях вишенника возле старой кузницы я не заметил. Было тихо и сонно...
Гуськом мы пошли по ночной деревенской улице, кое-где освещенной неяркими огоньками керосиновых ламп, которые загорались то в одном, то в другом окошке, словно оповещая все село, что хозяева уже вернулись с поминок и теперь готовятся к завтрашней беспокойной, неостановимой жизни...
Впереди шли Иван Дмитриевич с Ольгой Сергеевной, о чем-то негромко, доверительно переговариваясь, потом бабка Акулина и бабка Марья, потом я и в самом конце, поскрипывая кошелкой, мать. Под надежной защитой взрослых я чувствовал себя уверенно и беспечно. Опять смотрел на небо, такое широкое и открытое, на Большую и Малую Медведицы, которые теперь легко обнаружил; на множество, других далеких и близких звездочек, напоминавших в эту поминальную ночь крохотные, расставленные по всему небосклону свечи. В любое иное время они могли меня не на шутку опечалить, испугать своим тревожным, загадочным мерцанием. Но сегодня на деревенской засыпающей улице я не ощущал в душе никакой печали и никакой растерянности: они остались там, позади, на погруженном в темноту кладбище, а здесь, на тропинке, под необъятным праздничным небом, было весело и отрадно, хотелось по-мальчишески петь и плясать, кидать высоко вверх кепку, кричать что-то необъяснимое, сильное; и еще хотелось бесконечно долго, вечно шагать и шагать по весеннему влажному песку и так же бесконечно, нескончаемо долго жить и жить на земле...
Чувство это не покидало меня всю ночь. Я часто просыпался и с радостью обнаруживал, что оно не ушло, что оно рядом и теперь уже, наверное, будет всегда. Оно не оставило меня ни рано утром, когда я умывался в сенях холодной колодезной водой, ни чуть позже, когда пил за столом вместе с матерью и бабкой Марьей молоко, ни по дороге в школу, куда убежал раньше положенного времени, надеясь опять первым увидеть Ольгу Сергеевну...
Но на школьном крылечке оно вдруг в одно мгновение покинуло меня, словно его и не было вовсе, или я его выдумал, или оно просто приснилось мне ночью...
Дециметр, едва дождавшись звонка, выстроил в зале всю первую смену на линейку и застыл перед ней с черной ненавистной тетрадкой в руках. Каждый класс стоял в отдалении от другого во главе с учительницей, молчаливой, неприветливой, острее учеников чувствующей свою неискупимую вину перед Дециметром. Мы ожидали, что с минуты на минуту появится Ольга Сергеевна и тоже встанет рядом с нами. Под ее защитой нам ничего не будет страшно, мы стойко перенесем любое наказание, которое нам придумает Дециметр. Но Ольги Сергеевны не было. Дециметр, оказывается, не допустил ее не только к урокам, но даже просто в школу. И вот мы стояли перед ним совсем потерянные, беззащитные, не зная, как себя вести.
Он, кажется, это почувствовал и, оставив в покое остальные классы, в первую очередь шагнул к нам. Мы замерли в строю так, как, наверное, замирают пленные перед вражеским офицером, готовые выслушать от него неумолимый смертельный приговор. Дециметр расправил под ремнем гимнастерку, потом угрожающе качнулся с пяток на носки и открыл тетрадку. Сердца у каждого из нас забились гулко, неостановимо: одна-единственная мысль малюсеньким надоедливым сверчком засела в голове — есть в этой черной тетрадке твоя фамилия или нет, пронесет иди не пронесет?
Но Дециметр, вдруг резко захлопнул тетрадку и скомандовал ледяным, готовым вот-вот сорваться на крик голосом:
— Кто вчера был на кладбище — снять галстуки!
Этого мы не ожидали. Потому что «снять галстуки» было у Дециметра самым страшным наказанием. За ним следовало лишь исключение из школы. Не знаю, как бы мы поступили, будь сейчас рядом с нами Ольга Сергеевна. Но ее не было, и нам надо было принимать решение самим.
Минуту мы, колебались, вопросительно смотрели друг на друга, тайно прикасались плечами и ладонями, а потом вдруг, словно сговорившись, начали развязывать галстуки. Дециметр удовлетворенно шел вдоль строя, все так же покачивался, скрипел ремнем и хромовыми сапогами и, забирая наши почти совсем еще новенькие галстуки, с каким-то отвращением бросал их на согнутую в локте руку. Не сняли галстуки всего лишь два человека: Оля Авраменко, которая, оказываемся, на кладбище не была, потому что оставалась дома с маленькой трехлетней сестренкой, да Володя Ярошенко, самый старший и самый опыт из нас. Он на кладбище, конечно же, был, но, предчувствуя расправу Дециметра, схитрил и пришел сегодня в школу без галстука.
Не сняла вначале галстук еще и Настенька. Ходить ей на наше деревенское кладбище было в общем-то незачем. Родовые их могилы находились в каких-то иных, неведомых местах, где, может быть, на кладбище не ходят вовсе... Настенька стояла самой последней в шеренге, худенькая, незаметная и, кажется, больше всех нас напуганная происходящим. Само собой разумеется, что Дециметр даже не стал подходить к ней, будто она и не была ученицей нашего класса. Он остановился в двух шагах от Настеньки, чтоб поправить уже начавшие сползать на пол галстуки, и вдруг она, вышагнув из шеренги, сорвала с шеи дрожащей и как-то мгновенно посеревшей рукой галстук и протянула его Дециметру. Он вначале отшатнулся от нее, словно увидел что-то невообразимо страшное, а потом, неожиданно бросив наши галстуки себе под ноги, схватил Настеньку за воротник и толкнул ее к двери с такой силой, с какой мог толкнуть лишь самого отъявленного двоечника и хулигана из седьмого класса:
— А ну марш домой!
Спотыкаясь и едва не падая, Настенька пролетела через весь коридор, больно ударилась о дверь плечом и коленкой, но не заплакала, а выскочила на улицу, — и в следующее мгновение мы увидели, как она уже бежит через школьный двор к дому и как бьются и перекручиваются у нее на плечах две тоненькие,почти невидимые косички с вплетенными в них белыми праздничными бантами...
Дециметр тоже посмотрел в окошко, но как-то бегло, мельком, словно хотел как можно скорее забыть и о Настеньке, и о ее таком неожиданном и необъяснимом поступке. Он резко повернулся к нам — и мы опять сжались в маленькие серенькие комочки, ожидая, что Дециметр начнет сейчас хватать за шиворот всех нас по очереди, толкать к двери и кричать вдогонку самое страшное и непереносимое:
— Завтра с матерью!
Но он ничего не кричал, не топал ногами, как любил это делать во время расправ с провинившимися учениками, а лишь равнодушно взглянул на нашу застывшую по стойке «смирно» шеренгу и перешел к другому классу. Мы совсем растерялись. Уж лучше бы он кричал, лучше бы требовал, чтоб мы немедленно, сейчас же пришли в школу с родителями. По крайней мере, нам было бы все понятно и ясно — наказание определено и теперь лишь надо набраться сил, чтоб его вытерпеть... А так еще неизвестно, что Дециметр придумает, что скрывается за его равнодушием...
С третьим классом Дециметр расправился тоже жестоко. Вызывал каждого ученика перед строем, требовал от него признаться, был он на кладбище или не был, сверял это признание со списком в тетради, но ни у кого не снял галстука. Это нас напугало еще больше. Значит, действительно Дециметр что-то задумал против нашего класса...
Линейка длилась целых два урока без переменки. Дециметр, может быть, и еще бы продлил ее, но первоклассники один за другим начали потихоньку хныкать, тереть заплаканные глаза кулаками. Дециметр посмотрел на настенные ходики, мерно тикавшие за грубкой-голландкой, в последний раз прошелся перед шеренгами и наконец скомандовал учителям, все эти две часа тоже обреченно стоявшим в строю:
— По классам!
Мы пошли первыми, не зная, правда, что будем делать на оставшихся двух уроках, — Ольги Сергеевны по-прежнему не было нигде видно. Но не успели мы сесть за парты, как в классе появился Дециметр, все такой же напряженный и взвинченный. Не глядя ни на кого из нас, он наугад раскрыл учебник математики, который принес с собой, и задал нам самостоятельную классную работу.
Пока мы записывали условия задачи, он ходил между рядами, заложив руки за спину, а потом вдруг позвал из коридора тетю Христю и велел ей сидеть у нас в классе до конца уроков. Сам же хлопнул дверью и ушел в учительскую, не посмотрев даже, поднялись мы или не поднялись из-за парт...
Тетя Христя вошла в класс немного испуганно и села не за учительский стол, а в уголочке, возле кадки с фикусом. Она, должно быть, боялась, что мы сейчас поднимем неимоверный, шум, начнем списывать друг у друга контрольную, переговариваться, бегать, между рядами, и тогда ей придется звать на помощь Дециметра. А он сегодня прямо-таки не в Себе, и уж кому-кому, а ей, техничке, от него достанется. Но мы сидели смирно и тихо, и не столько потому, что боялись Дециметра, сколько потому, что не знали, где сейчас Ольга Сергеевна и что с ней...
А еще нам было как-то не по-детски грустно смотреть на пустующее место Настеньки и тоже думать, где она, что с ней: плачет ли она, спрятавшись дома в каком-либо потаенном, укромном месте, или убежала на огороды, в березняк и скрывается там, боясь возвращения домой Дециметра...
После уроков мы сразу по домам не пошли, а спрятались за сараем и стали ждать, что будет со второй сменой, успокоится Дециметр или еще больше рассвирепеет. Старшеклассники изредка заглядывали в наше укрытие, расспрашивали об утренней линейке и обреченно расходились по классам. Уж если нас, малышей, Дециметр продержал в строю целых два часа, то им достанется вдвойне. Особенно несдобровать седьмому классу, где было уже несколько комсомольцев. Тут одними галстуками дело не закончится. Дециметр запросто может потребовать комсомольские билеты...
Семиклассники сбились отдельной группкой возле спортивной площадки и решили комсомольских билетов ни за что не отдавать. Мы с восхищением смотрели на них, завидовали их стойкости и беспощадно корили себя за то, что смалодушничали и отдали Дециметру галстуки.
Но, к нашему удивлению, линейка второй смены закончилась довольно быстро. Дециметр лишь зачитал списки всех провинившихся и велел им к концу занятий написать объяснительные записки. Это была какая-то новая его затея. Перебивая друг друга, мы стали обсуждать ее, недоумевая, почему это у нас, первой смены, он забрал галстуки, а у старшеклассников потребовал лишь какие-то объяснительные записки. Но вскоре мы догадались, что Дециметру сейчас просто некогда разбираться со старшеклассниками, пионерами и комсомольцами. На школьный двор вдруг въехала и остановилась возле крыльца легонькая пролетка, запряженная гнедым норовистым жеребцом. Кучер, захлестнув вожжи за ограду, помог слезть с нее зав. районе Котюху, тучному, дородному мужчине, чем-то похожему на Георгия Максимилиановича Маленкова, а потом секретарю райкома партии Шведскому, судя по всему, недавнему офицеру, потому что одет он был в военную форму, на которой были видны еще следы от портупеи и погон.
Окончание здесь
Начало повести здесь
Tags: ПрозаProject: Moloko Author: Евсеенко И.И.
Книга "Мёд жизни" здесь и здесь